Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:
Полночи провел в размышлениях. Я должен научиться воспринимать тяготы заключения как своего рода спортивные упражнения.
30 декабря 1946 года. Хорошо спал. Пятна обморожения на руках почти прошли. В камере сегодня гораздо теплее; пар изо рта едва заметен.
В половине одиннадцатого охранник, приковав меня к себе хромированными наручниками, ведет меня на встречу с адвокатом Кранцбюлером и профессором Краусом. На процессе Кранцбюлер защищал Дёница, а профессор Краус представлял Шахта. Оба будут выступать на стороне обвиняемых на предстоящих «малых нюрнбергских процессах». На встрече также присутствовал доктор Шармац, прокурор с американской стороны. Естественно, я был рад такому развлечению: но именно
Жена прислала мне новый номер архитектурного журнала «Баувельт». На его страницах я увидел план реконструкции Берлина, разработанный Шаруном. Совершенно невыразительный эскиз; единственный графический элемент проекта — долина реки Шпрее (которую не видно). Город будет поделен на утилитарные районы прямоугольной формы. План не учитывает концепцию «архитектоники» Берлина, в нем нет ощущения эволюции города и нет никакого упоминания о проблеме железнодорожного вокзала, над которой я столько времени ломал голову. Такой план — символ столицы, потерявшей надежду. Из крайности гигантизма в крайность отречения; на смену мегаломании приходит застенчивость. Крайности — это настоящая немецкая форма выражения. Конечно, это не так. Но оказавшись в нынешней исторической ситуации, мы неожиданно начинаем в это верить и, как ни странно, получаем огромное количество разных доказательств, пока истина (всегда сложная и запутанная) не превращается в какое-то неясное пятно.
31 декабря 1946 года. Сегодня кончается 1946 год. «Альберта Шпеера к двадцати годам тюремного заключения». Как будто это было вчера.
1 января 1947 года. В новый год вошел в подавленном настроении. Подметал коридор, прогулка, потом — в церковь. Мы с Дёницем пели громче обычного, потому что Редер болен, а Функа должны положить в лазарет. Только напряжение, в котором я находился во время процесса, заставило меня поверить, что я верю. Сейчас церковные ритуалы снова кажутся мне лишенными смысла. Ограниченность перспективного восприятия человека. Но это лишь наиболее очевидные условия, окрашивающие наши мысли. А сколько условий влияет на каждое суждение; условий, о которых мы даже не подозреваем?
3 января 1947 года. По моим подсчетам, я прошел примерно четыреста километров по тюремному двору. Подошвы моих ботинок износились. Я подал заявку в тюремную администрацию и получил пару поношенных, но еще хороших американских армейских сапог.
6 января 1947 года. Руководство тюрьмы недовольно нашей ежедневной уборкой. Мы, главным образом, старались растянуть рабочее время часа на два, изобретая всевозможные сложности, и большую часть времени проводили в разговорах, опираясь на метлы. Работу у нас отобрали, и теперь наши преемники — из руководства СС — делают ее за полчаса. С тех пор большую часть суток — двадцать три часа, если быть точным, — я провожу в своей камере.
7 января 1947 года. В Берлине двадцать семь ниже нуля. Говорят, люди жгут остатки мебели. Наш душ замерз.
8 января 1947 года. Доктор Шармац только что принес пухлый протокол допроса, и мне пришлось снова его подписывать. Ранее подписанный экземпляр украл охотник за сувенирами! Шармац сообщил мне, что фельдмаршал Мильх просит меня выступить свидетелем на его процессе. На протяжении многих лет Мильх был моим другом и, в качестве главы авиационного вооружения, коллегой. Невысокий полный человек с круглым бычьим лицом. Мне иногда казалось, что длинная сигара, постоянно торчавшая у него во рту, была попыткой подражать Уинстону Черчиллю.
Несмотря на его временами взрывной характер, нам с ним удавалось отражать многочисленные попытки его шефа Геринга посеять раздор между нами. Нелегко будет встретиться с ним на процессе. Мильха обвиняют в тех же преступлениях, что и меня: до весны 1944-го, пока он не передал мне руководство авиационным вооружением, он использовал принудительный труд и труд заключенных из концлагерей.
Конечно, все эти процессы — это суд победителей над побежденными. До меня постоянно доходят слухи, что немецких военнопленных вопреки закону тоже заставляют работать на базах снабжения и вооружения. Кто им судья?
И, конечно, мы могли бы возразить, что наш процесс провели слишком поспешно, что адвокатам было сложно защищать двадцать одного подсудимого, привлеченных к суду одновременно. Но все эти возражения — я по-прежнему в этом уверен — опровергаются основополагающим принципом: если руководство страны начинает войну, оно обязано принять на себя тот же риск, которому подвергает каждого солдата.
Согласен, этот факт я осознал только во время суда. Даже в конце войны мысль, что я могу оказаться в числе подсудимых на процессе, о котором уже объявили союзники, казалась мне абсурдной. Тогда в свободное время я просил своих помощников принести мне кипы документов: протоколы совещаний с Гитлером, письма или решения Комитета по центральному планированию и тому подобное. Как правило, лежа на кровати, я наугад просматривал эти документы в поисках кусков текста, которые могут показаться изобличающими меня. И вновь, полагаю, ограниченность суждений помешала мне разглядеть признаки моей вины в ворохе бумаг. В основном я видел интересы своей страны — государства, находившегося в состоянии войны, — и эти интересы меня оправдывали. Во всяком случае, так было принято всегда. Поэтому я не уничтожил ни одного документа, кроме докладной записки промышленника, предлагавшего использовать отравляющий газ против советских войск. Напротив, я почувствовал уверенность и приказал спрятать мои папки в надежное место. Через несколько недель, вскоре после моего ареста, я передал их американцам для изучения. На процессе прокуроры обвинили меня в преступлениях против человечества, используя отрывки из этих документов.
8 января 1947 года. Благодаря дружелюбию одного из охранников я курил трубку после наступления темноты до одиннадцати вечера.
9 января 1947 года. Признаки гриппа, влажные руки, по ночам болят уши. Нельзя болеть ни в коем случае!
13 января 1947 года. Снова весь день провел в постели. Не рисовал, не читал, не писал. Восхищаюсь Функом, который месяцами лежит, прикованный к кровати, и при этом не теряет рассудка.
15 января 1947 года. Впервые с августа заглянул в зеркало. Во время процесса я использовал для этой цели кабинку переводчиков. Мне удавалось увидеть свое отражение на фоне темной одежды. Сейчас это всего лишь осколок зеркала, но и его достаточно. За несколько месяцев я, кажется, постарел на несколько лет.
22 января 1947 года. Я не ожидал, что стану подсудимым на объявленном процессе против военных преступников. Но в августе 1945-го в шесть часов утра в спальный корпус лагеря для интернированных ворвался один из моих заместителей. Запыхавшись, он остановился в дверях и, с трудом подбирая слова, сообщил, что меня внесли в список главных обвиняемых на Нюрнбергском процессе, более того, я занимаю в нем безнадежное третье место. Я был потрясен.
В лагере находился один химик, у которого, по слухам, были капсулы с ядом вроде той, которую проглотил Гиммлер, чтобы покончить с собой. Я намекнул ему, что ищу такую капсулу, но он уклончиво отказал мне. Почему никто, ни Гитлер, ни распределительный центр СС, не подумали, что я тоже имею право на привилегию самоубийства, которую они предоставили Ханне Райч и даже секретаршам Гитлера? Недавно я услышал лекцию врача, который небрежно заметил, что достаточно выпить настойку из размельченной сигары. Но к тому времени искушение ушло; даже если бы я смог набраться мужества совершить самоубийство, у меня больше не было желания.