Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:
1 апреля 1952 года. Вчера Нейрат перенес тяжелый сердечный приступ. Взволнованная беготня по коридору и сдавленные крики. Сегодня мы услышали, что он был при смерти. Но, похоже, появилось некоторое улучшение. Во всяком случае, сегодня обстановка относительно спокойная. Недавно мне показалось, что отношения между нами потеплели, хотя он всегда остается аристократом и держится отстраненно. Но он единственный из моих товарищей по заключению, чье отсутствие стало бы для меня потерей.
2 апреля 1952 года. Американский директор сообщил нам, что нас будут учить плести корзины. Мы считаем, что это — дискриминация, несовместимая с нюрнбергскими приговорами. Нас не приговаривали к исправительным работам или принудительному
Посовещавшись, мы все решили, что должны твердо держаться своей позиции. Меня попросили написать моему Другу в Кобург. Он должен узнать у адвоката Дёница, может ли отказ стать поводом для наказания или препятствием для амнистии.
8 апреля 1952 года. Сегодня пришел ответ от Кранцбюлера. Он пишет, что нам не следует провоцировать инциденты, но наказание никоим образом не может повлиять на возможную амнистию. Адвокат, похоже, пребывает в заблуждении по поводу нашего положения — в этом же письме он говорит, что крайне важно, чтобы западные начальники тюрьмы относились к нам как к джентльменам!
11 апреля 1952 года. Утром нас вызвали в вестибюль на урок по плетению корзин. Мы единодушно заявили, что не будем выполнять эту работу без прямого приказа. Никто из присутствующих охранников не выразил желания предъявить нам требование в форме приказа. Тогда мы молча разошлись по камерам, оставив сердитого Джона Хокера наедине с ивовыми прутьями. На прошлой неделе Хокера направили — подумать только! — в психиатрическую больницу Витгенау для обучения искусству плетения корзин. Через несколько часов американский директор известил нас, что мы не обязаны плести корзины. Но русский директор, который с самого начала был против этой затеи, изменил свое мнение из-за нашего сопротивления. Теперь он требует, чтобы нас заставили плести корзины.
15 апреля 1952 года. Сбит с толку. Все время возникают новые проблемы. Во всех прежних спорах по поводу моего поведения в прошлом, спорах с самим собой и другими, мне приходилось признавать, что я не всегда отличал хорошее от плохого, но знал, что никогда не был предателем. Преданность была, так сказать, последним убежищем для моего самоуважения. Сегодня я получил по тайному каналу письмо от одной англичанки, некой миссис Анны Фримантл, которое она написала моему кобургскому приятелю. На первый взгляд, ее слова льстят моему самолюбию: из всех осужденных в Нюрнберге, пишет она, только я вызываю у нее и ее подруг, вдов Фрейтага фон Лорингофена и Адама Тротта цу Зольца, казненных за участие в заговоре 20 июля, уважение и даже некоторую симпатию. Она, миссис Фримантл, решила что-нибудь предпринять для облегчения моей участи и недавно рассказала о своем намерении друзьям, Бертрану Расселу и Жаку Маритену. По мнению обоих, я типичный преданный человек, но преданность — не такая уж добродетель, потому что преданность всегда предполагает определенную нравственную слепоту у того, кто предан. Если бы кто-то действительно знал, что такое добро и что такое зло, преданность бы осталась за бортом, сказали они.
Несколько часов нахожусь во власти неистовых эмоций. Не могу думать. С такой логикой мне не справиться. Она выбивает почву у меня из-под ног. По крайней мере, меня немного утешает, что я был предан не только Гитлеру, но и заговорщикам. Перед моими глазами до сих пор стоит картина: мы с Штауффенбергом после совещания в Бергхофе. Кроме нас двоих, присутствовали только Гитлер, Гиммлер, Геринг, Кейтель и Фромм. Мы с Штауффенбергом стояли у подножия широкой лестницы и разговаривали — это было за две недели до покушения. Штауффенберг держал в руке тяжелый портфель, в котором, предположительно, уже тогда лежали взрывные устройства; и на следующий день после 20 июля, когда стали известны подробности покушения, я вспомнил, что на совещании он поставил портфель рядом с моим стулом. Теперь же после утомительного заседания, в ходе которого Геринг, Гиммлер и Кейтель лишь согласно кивали в ответ на монологи Гитлера, Штауффенберг заметил, что все они здесь — оппортунисты и психопаты, что никто не осмеливается открыть рот. «С вами еще приятно разговаривать, но с теми идиотами говорить бессмысленно». Он так и сказал — «идиотами», и на мгновение я пришел в ужас. Хотя все мы иногда критиковали, нам было о чем поворчать, но мы никогда не позволяли себе употреблять такие слова.
17 апреля 1952 года. По-прежнему размышляю о преданности. Все не так просто, как мне казалось позавчера. Теперь, когда я всерьез задумался над этим вопросом, меня внезапно осенило, что в Третьем рейхе ни одно слово не звучало так часто, как слово «преданность». Его произносили все — не только Кейтели и Кессельринги, но и Бломберги, Манштейны и Клюге, все пользовались им, чтобы избавиться от сомнений. Не говоря о гауляйтерах, если они были способны на какие-то суждения. Даже испорченный и развращенный Геринг сказал мне во время долгой беседы в Каринхалле, что мне будет проще порвать с Гитлером, чем ему; что он должен быть преданным.
А сейчас я спрашиваю себя: может, преданность была всего лишь ковром, которым мы прикрывали нашу нравственную наготу: отсутствие решимости, страх ответственности, трусость, все те банальности, которые мы напыщенно назвали своим «долгом». Моя преданность всем подряд — Гитлеру, а также Штауффенбергу, рабочим-рабам, к которым я хорошо относился, и Заукелю, который сгонял их для меня — что это, если не некая форма безнравственности? Слишком поздно я начинаю понимать, что существует только один достойный вид преданности: преданность нравственности.
18 апреля 1952 года. Сначала хотел ответить миссис Фримантл. Теперь отказался от этой мысли.
19 апреля 1952 года. Причиной приступов Гесса часто становятся мелочи, которые он отказывается выполнять — требование выйти в сад или помыться, убрать камеру и вообще все, для чего необходимо двигаться. Угроза плетения корзин тоже вызвала у него приступ. Хотя угрозы уже нет, Гесс по-прежнему часами жалуется и стонет. Ночью тоже. В пустом коридоре звучит жутко. Никто не знает, он в самом деле испытывает боль или нет. Даже врачи, которые ему верят, сомневаются, что существует какая-то органическая причина, так как рентген ничего не показал.
20 апреля 1952 года. У каждого из нас бывают вспышки плохого настроения и тюремного психоза. Сейчас Ширах, похоже, вошел в штопор. Он открыто разорвал со мной отношения и даже перестал отвечать на мои приветствия. Не знаю почему. С другой стороны, в последнее время улучшились отношения с Дёницем.
Стирка закончена. Идет дождь. Кстати, сегодня был бы день рождения Гитлера.
22 апреля 1952 года. В саду выздоровевший Нейрат направляется к клетке с кроликами. Наблюдать за дикими кроликами — вот и все, что осталось этому некогда страстному охотнику. Несколько недель назад родные прислали ему его старую охотничью куртку — грустное напоминание. «Как часто я носил ее в своем охотничьем домике в Бальдершванге», — говорит он и пускается в красочное описание пейзажа, леса и дичи. Он никогда не говорит о работе на посту министра иностранных дел и о своих ссорах с Гитлером; он безучастно слушает нас, когда мы порой вспоминаем прошлое. Иногда мне кажется, что его отношение может в равной степени свидетельствовать как о снисходительности так и о равнодушии. Возможно, у него есть собственные мысли на этот счет. Сегодня Нейрат рассказал мне, как, будучи молодым управляющим при королевском дворе, спас принцессу Марию, будущую королеву Англии, во время пожара во дворце в Штутгарте, и как потом, став послом в Лондоне, регулярно поставлял ей яблоки из фруктового сада в окрестностях Кирхгайма-унтер-Тек в Вюртемберге. В молодости она очень любила эти яблоки.
23 апреля 1952 года. Молчание Нейрата раздражает; в нем присутствует какой-то элемент надменности. Что дает ему право на такую отчужденность? В конце концов, все мы несем бремя прошлого, почти в одинаковой степени, и все мы хотели бы притвориться независимыми. Я бы точно хотел.
Вечер. Во время прогулки в саду я осторожно намекнул об этом Нейрату. Старик резко остановился и медленно повернулся ко мне. Бесстрастным и отнюдь не враждебным тоном он сказал: