Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945
Шрифт:
Дни шли за днями. Безучастные, погруженные в невеселые мысли, мы лежали, сидели и стояли в темном душном вагоне. Сквозь узкие решетчатые окна перед нами открывался вид на чужой, залитый солнцем мирный пейзаж. Отношение людей, смотревших на нас, будило не самые приятные чувства. Когда мы останавливались на какой-нибудь станции, в вагоне начиналась настоящая свалка. Каждый хотел просунуть нос сквозь решетку, чтобы оживить дух, подавленный пребыванием в запертом опостылевшем вагоне. Мы видели, что происходило на воле: люди свободно расхаживали по перрону взад и вперед, курили сигареты и весело разговаривали друг с другом. Мы живо представляли себе, что они в любой момент, если захотят, могут поесть, а если в данный момент есть было нечего, то могли постучаться к другу и напроситься на обед. Мало того, мы видели на перронах девушек! Здоровых сильных девушек. Они обладали такой притягательностью, что мы буквально прилипали к решеткам. Мы следили за каждым движением девушек. Мы пожирали их глазами. Когда мы видели такое в последний раз? Ха! Место у решетки в такие моменты мгновенно взлетало в цене. Это зрелище было живительным лучом для наших истосковавшихся душ. Но поезд с человеческим стадом неизменно трогался с места и катился дальше. Скрипели оси, скрежетали буксы, и поезд отходил от станции, чтобы потом сутки простоять в каком-нибудь тупике. Распаленная фантазия облегчалась
Однажды очередь дошла и до меня. Естественно, каждый мечтал о том, чтобы снова оказаться на вольном воздухе, под синим небом, вдохнуть полной грудью и проследить за полетом птиц в небесах. Мне особенно повезло: после того как из каждого вагона вылезла бледная тень с жестяным ведром в руке, русский пересчитал нас и повел к ближайшей деревенской усадьбе. Воду мы брали из старинного колодца с журавлем. Колодезный журавль то поднимался вверх, то опускался вниз, а мы как завороженные следили за его движениями. Венгерский крестьянин, хозяин дома, был во дворе вместе с нами. Может быть, он проникся жалостью к нам, может быть, его сын был в таком же положении, как мы, но в любом случае он, невзирая на присутствие русского солдата, позаботился о нас, поставив перед нами большую корзину с морковью. Мы бросились к корзине и в мгновение ока опустошили ее. Тогда я возблагодарил судьбу с тем, чтобы позже проклясть ее за этот счастливый случай. Оголодавший, падкий на любую жратву, я тут же набил желудок морковью. Морковь, морковь! Это было подлинное наслаждение. Это было великолепно, это было ново, это было так не похоже на ту преисподнюю, из которой я только что выбрался на свет божий. Я дрожал от возбуждения и боялся лишь одного — что это скоро кончится. Я жрал, жрал и жрал. Много, очень много, еще больше. Какое невероятное, какое полное насыщение! Морковь! Морковь! Сочная, хрустящая, красная плоть! Я почти лишился рассудка. Меня толкала какая-то непреодолимая первобытная сила. Я с лихвой поплатился за это наслаждение. Всего через час у меня начался неудержимый понос, от которого мне некуда было деться. Я не могу больше об этом писать. Я сразу начинаю чувствовать во рту вкус моркови, и меня охватывает иррациональный страх. И это всего лишь от одного воспоминания! Всякий легко поймет, какие муки я испытал в нашем бедственном положении. Не знаю, как мне удалось это пережить, честное слово, не знаю. Днем было еще терпимо, так как мы привыкли ко всему. Но ночью, ночью! Это было поистине ужасно. Мне приходилось каждый раз пробираться к трубе, переступая через тела спящих товарищей. На меня орали, меня проклинали, громко желали, чтобы я издох, что до раздачи очередного супа меня просто выкинут из вагона. Был ли я первым? Я ничего не ел два дня, пытаясь излечиться голодом. Моему соседу здорово повезло, потому что моя порция похлебки доставалась ему, но мне голод нисколько не помог. Мои кишки не желали смиряться. «Иди к трубе! — властно приказывал он. — Там твое место». Да, да! Я хочу быть у трубы. Бледный и изможденный, я, как крыса, улегся возле самой клоаки. Сорок пять человек с утра до ночи справляли передо мной свою нужду. Рядом текла моча. Бесконечная вонь испражнений. Но к чему описывать эту безрадостную картину? Я купался в поту, меня тошнило от самого себя и от всего остального мира. Временами я проводил ладонью по своей стриженой голове, корчил гримасу и спрашивал себя: человек ли я? Так прошло несколько недель. Мое состояние улучшалось очень медленно. Однажды ночью в вагоне раздался грохот. Какой-то пьяный русский вставил в зарешеченное окно ствол винтовки и нажал на спуск. Напротив окна в гамаке спал один из наших товарищей. Пуля попала ему в голову. Он умер мгновенно. Никто ничего не сказал. Однажды из вагона умудрились сбежать двое отчаянных — это выяснилось при пересчете. Тогда из несчастного вагона вывели на пути пятерых первых попавшихся пленных. Я не хотел слышать выстрелы, но я их слышал. Никто из нас не сказал ни слова. Стояла мертвая тишина. Я закрыл глаза. В мозгу вертелась одна неотвязная мысль: «Что они сейчас делают с трупами? Что они сейчас делают с трупами?» О том, кого такие же выстрелы могли сразить в Германии, я старался не думать…
Так текло время, о котором нельзя было сказать, что оно было начисто лишено волнующих событий, но, несмотря на это, оно отличалось мрачной и изматывающей монотонностью, душившей нас ритмичным стуком вагонных колес и чем дальше, тем больше отнимавшей то, что в конечном счете и составляет нашу суть, — человечность. Но все наши чувства притупились. Никого не волновали расстрелы, никого не волновала чужая смерть. Мы были опустошены, наши чувства одеревенели, движения души и понятия о нравственности были нам уже неведомы. В таком состоянии люди начинают бредить. В этом состоянии сдают уставшие и надорванные нервы. Переживания перестали доходить до сознания, но, несмотря на это, в душе каждого тлел вулкан.
Однажды в вагоне началась суматоха. Какой-то румын пробрался к вагону и на ломаном немецком языке спросил, не хочет ли кто-нибудь поменять вещи на хлеб. Хлеб! Это слово заставило нас встрепенуться. Вскоре через решетку начались обстоятельные переговоры. У кого-то чудом сохранилось золотое кольцо. Кто-то сумел спрятать авторучку. Эти вещи долго ждали своего часа и вот теперь приобрели невероятную важность. Они стали волшебными палочками, а магическим словом — слово «хлеб». Но как просунуть хлеб сквозь узкие щели между прутьями решетки? Способ был найден мгновенно: надо протащить хлеб сквозь трубу, возле которой я по-прежнему лежал. Вскоре люди принялись проворно протаскивать куски желанного хлеба через сортирную трубу. Счастливые претенденты выстроились в очередь. Остальные смотрели на них с нескрываемой завистью.
Поезд тронулся и пополз дальше. В вагоне стало холоднее, мы ехали теперь по горам. Находились мы где-то в Центральной Румынии. Куда нас повезут дальше? На Украину? Или намного дальше — во внутренние области России, в Сибирь? Куда? Куда?! Временами в глазах одних мелькал страх, неприкрытый страх. Другие продолжали смотреть на мир безучастными потухшими глазами. В Фокшанах поезд остановился, и мы, валясь с ног от истощения, покинули наконец опостылевший вонючий вагон. Мы пробыли в нем четыре недели. Четыре недели провели мы в невообразимой тесноте в темном смрадном вагоне. Это мучение, это отчаяние остались позади. Мы полной грудью вдыхали чистый воздух и жмурились, как звери, вылезшие из темной норы на солнечный свет. Три товарища из нашего вагона не смогли
Сколько человек умерло в дороге? Этого я не знаю…
Снова огромная кишка изможденных, исхудавших и грязных немецких солдат двинулась к новой цели — к колючей проволоке, голоду и бедствиям. Идти нам предстояло всего два километра, но мы тащились по дороге очень долго, поддерживая друг друга под руки, — это было больше похоже на шествие мертвецов, чем на марш колонны живых немецких солдат. По пути многие окончательно теряли силы и падали, оставаясь лежать. Позже этих несчастных побросали в телегу и повезли вслед за остальными. Очень скоро мы снова оказались за колючей проволокой. Над новым лагерем господствовала вышка с пулеметом, откуда можно было контролировать каждый наш шаг. Я мог бы здесь описать множество мук и сцен бесчеловечных издевательств, которые начались сразу после нашего прибытия. Но мы теперь были на положении бессловесных скотов. С нами можно было делать все что угодно. Я поспешу дальше, не останавливаясь на воспоминаниях об этом глубочайшем унижении. Боюсь, что эти воспоминания, словно фурии, набросятся на меня и, испытывая сатанинскую радость, снова затащат меня в круг своих мучеников. Как, например, рассказать о том, что по прибытии нас построили и спросили, кто болен. Откликнулись сотни человек, страдавших мучительным поносом. Я оказался в числе этих несчастных. Нас построили и приказали в доказательство правдивости снять штаны. Потом за спиной каждого из нас появились нелюди в образе лагерных полицейских. Эти негодяи с издевкой осмотрели нас и заявили, что мы, должно быть, сошли с ума, так как они не видят следов крови. Тех, кто не вернулся после этого в общую толпу, из которой они вышли, надеясь на смягчение условий, немилосердно били. Каждый полицейский неизменно имел при себе дубинку или палку. Тех же, кто не мог сойти с места, отправляли в лагерный «лазарет», о котором мне придется рассказать позже. Что можно сказать и о том, как нас раздели едва ли не догола и отняли все, что еще каким-то чудом мы сумели сохранить, несмотря ни на что? Нет, я не стану подробно рассказывать об этом позоре. Не хочу я говорить и о товарищах, которые не смогли из-за слабости духа и растерянности противостоять этому кошмару: немцы стали подручными наших врагов! Немцы грабили нас! Немцы били нас палками по спине! Для того чтобы устоять, требовалось сохранить ядро души. Как иначе можно было все это вынести? Но в глубинах моего сознания все яснее выкристаллизовывалась мысль о том, что мы должны были проиграть эту войну.
Не требуется никакого литературного мастерства для того, чтобы описать наш новый лагерь. Это была сплошная колючая проволока и множество бараков, оставшихся здесь со времен Первой мировой войны. Старые, полусгнившие деревянные перегородки. Была здесь и кухня, которую день и ночь охраняли лагерные полицейские. Да, чуть не забыл, администрация организовала здесь и «культурную группу». Люди из этой группы называли себя антифашистами и жили отдельно от остальной массы пленных в несравненно лучших условиях, в отремонтированных бараках, увешанных портретами великих русских, а над крыльцом висел плакат, извещавший нас о том, что обитатели этого барака борются за распространение великой советской культуры.
Всю ночь мы проходили санобработку, избавляясь от насекомых. В невероятной тесноте, под ругань и пинки охраны, мы торопливо снимали одежду и засовывали ее в автоклав. Потом нас погнали в другое место, где у стены сидели какие-то тени, вооруженные ножницами и примитивными бритвами. Здесь скопилась масса голых вонючих, грязных людей. Очередь толчками продвигалась вперед. Нам сбрили волосы на голове и на лобке. После этой процедуры нас загнали в большое помещение, где велели мыться из тазов и шаек, но не дали ни мыла, ни полотенец. Потом мы мокрые и голые стояли целый час в предбаннике и при этом нещадно мерзли. Потом в толпе началась беспорядочная суета. Пронесся слух, что из автоклава доставили нашу сваленную в кучу одежду. Все принялись разыскивать свои вещи. Кто-то остался без штанов, кто-то без гимнастерки. Стоял невообразимый гвалт. Потом охрана открыла двери и выгнала нас на улицу. В баню загнали следующую партию. Мы продолжали ждать на улице, окруженные проклятыми полицейскими, которые внимательно следили за тем, чтобы никто не выходил из толпы. Мы устали до смерти, но вели себя очень беспокойно. Наконец, под утро, все прибывшие прошли санобработку, и нас погнали туда, куда мы уже давно мечтали попасть, — на кухню. Перед палаткой стояли два больших котла. Мы выстроились в очередь к ним. По рядам прокатилось волнение. Пронесся слух о том, что каждому достанется лишь по половине консервной банки супа. К тому же суп был такой жидкий, что его можно было проглотить не жуя, так как жевать в нем было просто нечего. Это было ужасно, мы просто не верили своим ушам, но все пришли в волнение. Действительно, когда подошла наша очередь, мы убедились, что это истинная правда. Слух подтвердился. Он относился к той категории слухов, которые всегда подтверждаются, хотя поначалу их все оспаривают. Но доказательства были налицо, и естественной реакцией на голодный паек стали злоба и раздражение, взаимные упреки, ссоры и драки. Люди теряли контроль над собой, и самая безвредная гримаса казалась коварной ухмылкой дьявола. Правда, в тот день мы были настолько измотаны, что искры гнева скоро потухли сами собой. Мы без сил попадали на землю между бараками.
Устав после изнурительного марша и бессонной ночи, мы уснули как убитые.
В полдень нам дали хлеб. Мы вгрызались в него, как звери, и жевали, извиваясь, как одержимые.
Хлеб! Если бы вы только знали, что означает это слово.
Хлеб! Что вы знаете о тяжелейших муках и наивысшем счастье? Что вы знаете о дневных грезах и ночных сновидениях изнемогающего от голода человека? Что вы знаете о крике отчаяния и о чавкающей радости, охватывающей его, когда вожделенный хлеб наконец оказывается у него в руках? Как могу я описать здесь это ощущение первобытного счастья? Что значил для нас почерневший край плохо пропеченного куска теста? Это была плоть Спасителя, благословенный плод неба и земли!
Я пережил это, эта память живет во мне и никогда меня не покинет… Теперь я точно знаю, что происходит с любой тварью — можете назвать любую, — когда ее лишают еды. Будь это живущая в подвале крыса или тощая уличная собака, которая, жалобно скуля, бродит по городу. Они должны искать и вынюхивать, они должны найти то, что утишит их беспокойство. Они заглядывают во все щели и дыры, они не замечают крови, которая выступает из их раненых лап, они способны думать только о жратве, о том, что может унять их голод. Это влечение непреодолимо, это лишение, которое не может вынести никто и никогда! Оказалось, что в этом лагере в Фокшанах голод был частью дьявольского плана, призванного окончательно расшатать все нравственные устои, вызвать отвращение к человечности. И снова зерна отделялись от плевел. Судьба просеивала людей через очень мелкое сито. Помыслы всех пленных вращались только и исключительно вокруг еды. Все охотились за хлебом. Об этом я расскажу позже. Сейчас же я опишу, как закончился тот день.