Штрафной батальон
Шрифт:
— Ниче, керя Туманыч, плюй! — колыхаясь тучной массой от сдавленного смеха, утешал цыган. — Нырнем нынче вечером к базарчику, я тебе другую кралю сблатую. Почище этой будет! Ты здорово не тушуйся!
— Не-е, у него ломота!.. Гы-гы! А у нас че? — гоготал Кусков.
Малинина невозмутимо наблюдала за задыхающимися от хохота штрафниками, милостиво пережидала.
На исхлестанного, уничтоженного насмешками Туманова было жалко смотреть.
И уже после осмотра, когда пересмешники понемногу успокоились и оставили оконфуженного парня в покое, Витька, робея, будто ненароком, как о совсем незначащем, навел у Павла
— Паш, что это за сука такая, генерал, что ль, у Гитлера какой или эсэсовец?
— Кто? — не сразу сообразил Павел.
— Ну, Жуан этот самый, что Малинина давеча обзывалась.
Вид у Витьки был самый небрежный и независимый. Говоря, он крутил головой, смешно двигал большими оттопыренными ушами — наиболее примечательными во всей его внешности.
Павел прикусил губу, чтобы не рассмеяться. Оказывается, из всего букета живописных эпитетов, которым его наградила ротный санинструктор, самым бранным для себя Витька посчитал непонятное имя Дон Жуан. Заподозрил, раз иностранное, то, вероятно, как-то с фашистами связано. Сопляка, пусть даже и засиженного мухами, он еще принимал, но это непонятное прозвище оскорбило предельно, тем более что и Шведов несколько раз его помянул.
— Дон Жуан-то? — призвав на помощь всю выдержку, серьезно и значительно переспросил Павел, стараясь ничем не обнаружить затаенного смеха. — Есть в литературе такой герой, испанец по происхождению. Знаменитый покоритель женских сердец, средневековый красавец-рыцарь.
Витькины уши сделали «ножницы». Он недоверчиво скосился на Павла: не разыгрывает ли? Но, встретив спокойный, утвердительный взгляд, просиял неподдельной ребяческой радостью, распрямился, будто на целую голову подрос.
— Я и сам знаю, что схож…
Торжествуя, бросился к другу Илюшину.
После осмотра всем батальоном проводили контрольные стрельбы. На стрельбах присутствовал сам комбат Балтус.
Сначала пристрелку личного оружия проводили командиры рот, штрафники наблюдали за ними со стороны. Офицеры отстрелялись неплохо, особенно командир восьмой роты старший лейтенант Дубинин, выбивший 45 очков из 50. Он последним к барьеру вышел. Спокойно, уверенно, как человек, заранее убежденный в результате, прицеливался, плавно нажимал на спусковой крючок. Ствол пистолета, точно в планшайбе укреплен, ни разу не дрогнул до выстрела.
— Хорошо стреляете, старший лейтенант, — сдержанно похвалил комбат, доставая из кобуры трофейный «вальтер».
Направившись к барьеру спорым, твердым шагом, как ходил постоянно, не доходя нескольких метров, Балтус вскинул руку и, казалось, не целясь, раз за разом выпустил в мишень все пять пуль — легко, непринужденно. Когда проверили — сорок семь очков.
— Н-да, класс! — не скрывая зависти и восхищения, сказал Махтуров, видимо, до объявления результата переживавший за комбата.
— Птицу видно по полету, — согласился с другом Павел, ощущая также благодарную гордость за своего командира, — не только на слово тверд, но и на руку тоже.
До сумерек захлебывались пулеметы, трещали на стрельбище одиночные винтовочные выстрелы. Рота за ротой выходили штрафники на огневой рубеж, решетили фанерные мишени. Комбат остался боевой подготовкой солдат в основном доволен.
Прозябнув на слякотном, пронизывающем ветру, возвращались в лагерь бегом. Сбрасывая на ходу мокрые грязные шинели,
Перед ужином разносили почту. Махтуров тоже получил пухлый солидный конверт — первое за время пребывания в штрафном батальоне письмо от жены. Счастливчикам уступали место у фонарей и печурок. Придвинувшись к свету, Николай, не отрываясь, читал послание. Он подолгу задерживался на отдельных строках, перечитывал их, что-то припоминая и сверяясь с памятью, читал дальше и вновь возвращался к начальным страничкам. Отложив последнюю, посидел в задумчивости, отыскал глазами Павла.
— Паш, иди сюда, — аккуратно сложив листки, протянул другу. — Прочти!
— Ну зачем, не надо! — запротестовал Павел.
— Прочти, я прошу. Тебя это тоже касается…
Павел нехотя, уступая лишь настойчивости товарища, взял в руки вырванные из ученической тетрадки листки, стал читать.
«Единственный наш, любимый!
Ты представить себе не можешь, какая у нас с Веруськой сегодня огромная радость! Пришла с работы, а в почтовом ящике — письмо. От тебя! Когда поняла, что от тебя, — сделалась как чумовая. Держу в руках конверт, вижу, что твой почерк, а вскрыть не могу. Боюсь. Мертвая вся, и пальцы не слушаются.
Ох и наревелась же я от счастья за тебя, родной наш папка, — до одури! Ты снова в армии, на свободе! Можно ли верить этому чуду? Я не смогла разобраться и понять до конца, где ты сейчас находишься. Неужели рядом? Ты чего-то недоговариваешь, утаиваешь от меня, но делаешь это, как всегда, неловко. Да и женская догадка почти всегда сильней мужской хитрости. Так надо, да, родной? Но как бы там ни было, я бесконечно благодарна судьбе за тебя, за то, что она не отвернулась от всех нас.
Родной мой! Судя по всему, тебе пришлось пережить немало всякого и еще предстоит впереди тяжкое испытание. (За что только? Неужели за то, что до войны были уж очень счастливы?!) Все эти дни думала о тебе, пыталась ставить себя на твое место. Наконец-то выполнила твое давнишнее пожелание и перечитала все, что смогла достать, о твоем кумире Ф. Э. Дзержинском. У него есть мысли, высказанные как будто специально о нас. Вот послушай, я сделала выписку: «В каких бы трудных условиях вам ни приходилось жить, не падайте духом, ибо вера в свою силу и желание жить для других — это огромная сила». Ты ведь у нас сильный, правда? И у тебя есть мы. Сделай так, чтобы выдержать, чтобы вернулась наша прежняя жизнь. Сделаешь? Умница. Ты всегда был хоть и упрямым, но понятливым и покладистым. А я только и живу мыслями о твоем возвращении, о твоей любви, мое счастье.
Да, да, мое счастье, и не хмурься, не возражай! Все равно не послушаюсь, буду говорить и писать, как на сердце лежит. Помнишь, в день нашей свадьбы я тебе сказала, что навек твоя, вся до капельки? Я нисколько не преувеличивала и с тех пор не изменилась. Такую меня и принимай. Прости за откровенность, которой, быть может, причиню тебе невольную боль: ты всегда стеснялся выражать свои чувства словами, взъерошивался и выражал видимое неудовольствие, когда это делать пыталась я. Я сознавала, конечно, что это от натуры, а не от недостатка чувств ко мне, но все-таки в глубине души огорчалась. Иногда мне так хотелось, чтобы ты взвился и закричал о любви, как от боли: «Я люблю тебя! Я люблю!..» Но ты гордый упрямец.