Штрафной батальон
Шрифт:
Павел, неприятно пораженный, оглядел напряженно понурившихся штрафников. К еде никто не притрагивался, хотя с утра маковой росинки ни у кого во рту не было. Его решения дожидались. Первым побуждением было наброситься на Карзубого, пристыдить товарищей, виновато прятавших глаза, резкими, обидными словами, но в последний момент пересилил себя. Понял, что не этого от него ждут. К тому ж люди измучены, если посылать кого-то на кухню и потом ожидать возвращения — сколько времени понадобится.
Может, и не так поступать следовало, но подсел с краю, потянулся за кусочком колбасы. Подобрели все лицами. Мог ли он их обидеть, после того как в таком пекле вместе побывали? Девять человек
Перекусили. Баев забеспокоился, предложение внес:
— Бачунскому с Тумановым, да и другим ребятам, пожевать бы что-нибудь отнести в дорогу, а?!
Халявин, приняв это на свой счет, суетливо потянулся за ранцем, с готовностью вытряхнул его содержимое в круг.
— Да я разве что… против или как? Да по мне другу хоть все отдать. Еще возьмем. Я, Карзубый, такой, за дружбу ничего не пожалею. Берите что хотите…
Отобрали с десяток пачек сигарет, пару банок консервов, галеты и несколько коробочек с маслом.
Хотелось Павлу пойти самому, попрощаться напоследок. В санбат ребят отправят — наверняка больше ни с кем не увидишься. Но не решился, ротный вслед строго предупредил: «Из взвода ни шагу!»
Спустя полчаса Баев вернулся огорченный — опоздал. Раненых успели отправить. Продукты назад принес, вернул их владельцу…
Ночью штрафники сдали позиции прибывшей с переформировки стрелковой дивизии, а сами были отведены в тыл и размещены в тех же блиндажах, которые занимали перед атакой.
В темноте разошлись по своим землянкам, хотя могли свободно поместиться в одной, и, не сговариваясь, улеглись каждый там, где спал раньше.
Глава пятая
Пусто и непривычно тихо в землянке. Умылись, почистили оружие, привели в порядок обмундирование, но все как-то вяло, безучастно, сторонясь общения с ближними. Той особой приподнятости, которую обычно ощущает солдат, отойдя от боя, почему-то не было. Напротив, томило растущее чувство неприкаянности. Переговаривались редко и вполголоса, точно боялись громкого слова. Все вокруг напоминало о тех, кто не вернулся.
Прямо напротив, у стенки, сиротливо притулился вещевой мешок Сикирина, аккуратно перетянутый красной тесемкой. Витьки Туманова шинель, как всегда, неряшливо брошена, до полу свисает. Другой мешок, соломой набитый, в головах у Рушечкина. А на том месте, где Петренко спал, в изголовье, прилаженное на гвоздочке, висит домашнее полотенце, петухами расшитое. Припомнилось, как он с этим рушником умываться ходил, а потом на стенку вешал.
Ничего не тронуто. Никто из оставшихся в живых к чужим вещам не притронулся. Будто ушли товарищи в боевое охранение или в наряд на кухню и вот-вот вернутся.
Но не вернутся.
И без того на душе пасмурно, а тут еще почтальон, как назло, заявился, газеты с письмами принес. Сложил их горкой на тумановскую шинель и дальше пошел. Проглядел Павел стопку писем, а сверху треугольник Григорию Дмитриевичу Сикирину. Дня три, как он его дожидался, только о нем и говорил. Рушечкину в настоящем конверте. И Фалину треугольник.
Вчера утром они письмами были, которых с нетерпением ждали, а сегодня никому не нужные листки бумаги. Что с ними делать, куда деть? Выбросить? Рука не поднимается. Отослать обратно? Тоже не выход. Перетасовал машинально, перечитывая знакомые фамилии, и со вздохом отложил. Пусть ротный решает, как с ними дальше быть.
Одно с собой забрал
Из землянки связистов взрывы хохота раздаются. У обозочных тоже гармошка запиликала. «Катюшу» кто-то неумело подбирает. А около штабного автобуса, откуда писаря, как школьники на перемену, высыпали на солнышко погреться, Карзубый, щедро скупив их внимание трофейным табаком, о своих подвигах во вчерашнем бою рассказывает, пистолетом немецким хвалится.
— Чей, думаете? — вопрошал горделиво и сам же отвечал: — Лейтенанта фашистского. Как мы их прихомутали во второй линии, он отбежал за разбитый бронетранспортер и залег. Дальше не бежит, собака, и по нашим, гад, шмаляет. А сам на солдат своих орет, чтоб не драпали, значит. Молодой, гад, а настырный. Ну, думаю, сейчас я тебе замастрячу перышко в бок, оторешься ты, гад. И ползком к нему, по ложбинке. И чухнуть у меня, собака, не успел, как я ему финяк по самую рукоятку в спину заделал. Во, два патрона у него еще осталось. — Победно оглядывая слушателей, Карзубый демонстрировал почти пустую обойму. — Пистолет и бочата я с него сблочил.
Насчет немецкого лейтенанта Карзубый нисколько не привирал. Махтуров, бывший очевидцем, подтвердил сдержанно, что в бою Халявин действительно уничтожил гитлеровского офицера и вообще после того, как запрятал трофейный ранец где-то во второй траншее, действовал дерзко и умело, с завидным хладнокровием. Карзубый знал отзыв отделенного и потому похвалялся историей с фашистским лейтенантом все утро, благо желающих его слушать за щедро отваливаемый табачок было достаточно.
Некоторые бойцы оказывались в числе слушателей во второй раз, и можно было не сомневаться, что они будут слушать еще, пока не иссякнет у рассказчика дефицитный трофей.
День был предоставлен штрафникам для отдыха, и только солдаты резервной первой роты всем составом копали большую братскую могилу.
Перед вечером куцые ротные шеренги были выстроены перед свежеотрытой ямой. К этому времени похоронная команда свезла к ней тела убитых штрафников, уложив их двумя длинными рядами. Состоялась церемония погребения.
Несколько штрафников, спустившись в яму, принимали и укладывали окровавленные, истерзанные тела убитых, застывшие подчас в скрюченных, неудобных позах, накрывали их шинелями. Уложив один ряд, клали поверх другой. Как ни вглядывался Павел, узнать никого из своих бойцов не смог.
К строю вышел майор Балтус. Тяжело снял с головы фуражку с зеленым верхом, в скорбной задумчивости обвел медленным взглядом ротные шеренги, всматриваясь в солдат.
Вмиг послетали солдатские ушанки, все замерли по стойке «смирно». Лишь легкий парок поднимался над стрижеными макушками.
Комбат говорил глухо, с продолжительными паузами. В траурной нависшей тишине слышно было даже, как он глубоко выдыхал в промежутках между раздельно произнесенными фразами. Но слова его не всегда доходили до сознания Павла. На душе было так сумрачнотоскливо и пусто, как бывает только на похоронах бесконечно близкого и дорогого человека, с потерей которого утрачивалась частица очень личного, невозвратимого в себе самом. И слушал он поэтому рассеянно, притупленно, вроде сказанное совсем не касалось его.