Штурман дальнего плавания
Шрифт:
Серое небо, дождь, шквалы. Волны плескали в борт, и вода, попадая на палубу, делала ее скользкой.
Вахтенные, одетые в непромокаемые робы, тщетно пытались укрыться от воды, но нужно было всем находиться на палубе. Каждую минуту могла последовать команда уменьшить паруса.
Темнота… Только иногда вскидывались белые фосфоресцирующие гребни, разбивались о ванты и зажигались мириадами светлячков. Зловеще, на разные голоса свистел ветер в снастях. По всему судну горели керосиновые фонари, потому что динамо-машина вышла из строя. «Товарищ» сразу стал похож на старинный
Комсомольцы собрались в маленькой столовой. С подволока свешивался фонарь «летучая мышь». Он раскачивался в такт качке. Пляшущий язычок пламени то делался коротким, то удлинялся и начинал коптить. Неровные блики ложились на лица собравшихся и делали их какими-то темными и мрачными, непохожими на обычные.
Нервы мои были напряжены. Я вглядывался в присутствующих с надеждой отыскать сочувствие в их глазах.
На собрание пришел старпом и сел в уголок. Объявили повестку дня. Вторым вопросом стояло «Заявление комсомольца Микешина». Я глотнул воздух. Первый вопрос — об организации экскурсии в Батумский ботанический сад — решили быстро.
— Переходим ко второму вопросу, к заявлению Микешина, — вставая, сказал Костя Пантелеев и прочитал мое заявление. — Теперь мы должны обсудить поступок Микешина и решить, просить ли капитана об его оставлении на судне как члена нашего коллектива, нашего комсомольца.
— Пусть сам Микешин выскажется, — предложил старпом.
Я выступил на середину столовой:
— Товарищи! Я, конечно, виноват и заслуживаю наказания. Но не такого строгого. Что произошло? Я не ушел с поста, не бросил порученного дела. Мое отсутствие никому не нанесло ущерба…
— Если бы вся вторая вахта рассуждала так, как ты, то на вахте не осталось бы ни одного человека, — заметил старпом.
— Но ведь этого же не произошло. Я не отрицаю, виноват, и прошу только о смягчении наказания. Прошу, чтобы комсомольская организация ходатайствовала за меня. Вы же знаете, чем грозит списание. Неужели я заслужив отчисление из техникума?..
Мне казалось, что я говорю очень убедительно и меня обязательно должны поддержать.
— По какой причине ты, Микешин, ушел с вахты? — Спросил один из членов бюро.
Я смутился. Говорить о том, что я был в театре, не хотелось.
— Причина неуважительная. Так, не подумав, ушел…
— То есть как это «так»? Объясни все же бюро. Где ты был?
Врать я не стал:
— В театр ходил.
— Ходил в театр?!. С вахты! — почти закричал Пантелеев. — Я думаю, что все ясно. Мы не можем ходатайствовать за Микешина. Ну чем мы подкрепим каше ходатайство? Тем, что Микешин — любитель театра?
Выступил Коробов. Вот он, наверное, защитит меня. Он же свой, ленинградец, соученик!
— Мне трудно поднимать руку за списание с судна нашего товарища. За этот проступок косвенно отвечает вся ленинградская группа. Правда, у Микешина есть положительные качества. Но его отношение к коллективу и дисциплине таково, что я вынужден голосовать за отклонение ходатайства.
У меня помутилось в глазах. И это говорит Коробов!
А Коробов спокойно продолжал:
— В техникуме
«Кто же скажет за меня? Неужели никто? Ну, Ромка, Ромка, встань, скажи же что-нибудь в мою защиту!» Но Роман молчал.
Все против, как будто бы я совсем чужой! Как убедить ребят, доказать им, что все это для меня может трагично кончиться?..
После Коробова я попросил слова.
— Товарищи! — проговорил я, чуть не плача. — Жизнь очень легко сломать, а построить ее трудно… Меня спишут с «Товарища», исключат из техникума. Что со мной будет? Куда я пойду? Босяком стану?.. Со всяким может случиться ошибка… Моя судьба в ваших руках. Вы должны помочь мне!
Все зашумели, и мне показалось, что наступил перелом в настроении товарищей.
Поднялся старпом:
— Ты, Микешин, нас не пугай. Знаем, что босяком ты не станешь. А если станешь, — значит, ты не человек, а тряпка. И правильно мы делаем, что не оставляем такого на флоте. Флоту такие не нужны. На произвол судьбы тебя не бросят, не беспокойся. Конечно, неприятно быть отчисленным из техникума, но дверь для нового поступления туда не закрыта. Захочешь, — вернешься, а на снисхождение не надейся, ты его не заслужил…
Он говорил обо мне, как уже об исключенном. Нет, еще не все потеряно. Есть еще Бармин, которому принадлежит решающее слово!
Снова встал Пантелеев:
— Нет, Микешин, мы не имеем права ходатайствовать за тебя. Ну скажи нам, на каком основании? Мы не можем просить за тебя ни как за отличника учебы, ни как за комсомольца и общественника, ни как за человека, имеющего уважительную причину. Голосуем. Кто за отклонение ходатайства?
Руки подняли все. Роман тоже.
Обида на товарищей, презрение к Ромке, жалость к себе и негодование несправедливо обиженного человека наполняли мою душу.
— Все? Могу идти? — вызывающе спросил я.
— Все.
Я вышел, громко хлопнув дверью. Поднявшись на палубу, я подставил свое пылающее лицо свежему ветру и водяной пыли. Бурная погода соответствовала моему настроению.
«Ничего, Бармин поймет. Он справедлив. Он не исключит меня. А каковы товарищи?..» — с горечью думал я.
Шесть дней плавания от Одессы до Батума были мучительными. Я почти не выходил на палубу. Там работали мои товарищи, а я был теперь пассажиром. Оскорбленное самолюбие заставляло меня искать одиночества. На все попытки дружеского участия и желания как-то облегчить мое состояние я отвечал неохотно, больше отмалчивался, избегая товарищей. Разговоры с ними были для меня в тягость.