Шуберт
Шрифт:
Да, с чего я там начал? А, ну так вот. Наша мужиковатая надзирательница – «менторша» мы её ещё называли – вскоре потребовала расширить программу. Меня поставили петь сольно, ребята учили что-то на гитаре и губных гармошках, а вот наша пианистка упрямилась, ни в какую не желала играть на сцене одна:
– Я не знаю. Не помню ничего. Я только концертмейстер.
Ей вывалили на пианино кучу нот из местной библиотеки: «Учи!».
Но дело было, ясен перец, не в «прохудившейся» памяти. Разве кто-то мог поверить, глядя, как она сопровождает двухчасовой спектакль без
– Заодно с Мартином выберете песни.
Она бунтовала. Я видел, как всё это ей не нравится.
– И, кстати, вот новое платье. Твой наряд раскритиковало начальство. Держи. И вот ещё дополнение.
Надзирательша протянула Кнопке синее платьице с короткими рукавами и туфельки.
– Но я не могу… Это невозможно! – испугалась малявка. – Это… не мой размер.
– А ты сделай, чтобы был твой. У тебя три часа.
– Тогда… Тогда я не буду играть. Я отказываюсь.
Мы удивились: чего это наша малышка так встрепенулась?
– Я… не умею шить.
А уши у неё покраснели, как у неумелого врунишки.
– Я умею, – сказал я.
– Вот видишь! Из всего бывает выход, – успокоилась менторша. – Сегодня приедет большой человек из города. Только попробуй подвести! Ты меня знаешь.
Кнопка, чьё сердце, видно, до сих пор жутко колотилось, вцепилась в платье и туфли, уже не понимая, зачем их держит. И побелела как смерть.
– Вы в порядке? – аккуратно спросил я.
Тут и конвой подскочил.
– Эй, Наташ, ты чего это?
– Всё хорошо, – отчётливо, по-немецки, услышал я.
Она поморщилась, как от резкой боли, и потеряла сознание.
Мы все слышали её Alles ist gut и были так ошарашены, что, как парализованные, смотрели, как нашу Кнопку приводят в чувства.
– Господи, что это с ней? – беспокоилась менторша. – Что же вечером? Всё пропало… Ты, может, голодная?
Кнопку усадили на стул у пианино.
– Просто воздуха не хватило. Всё в порядке.
Приходя в себя, девчонка потихоньку устраивалась, чтобы снова играть. Её голос звучал необычно взрослым и смиренным.
– Ты точно можешь играть? – менторша изумлённо наблюдала за ней.
– Да, я могу, – твёрдо сказала малявка, чуть меньше минуты назад бывшая совершенным мякишем.
– Боже, а платье! – завопила тётка.
Оно валялось позабытым. Я подобрал его и подал Кнопке, а сам сделал вид, что закопался в нотах на пианино.
– Всё будет. Не волнуйтесь.
И тут любопытство конвоя достигло пика:
– А ты, что, говоришь на немецком?
– Кто говорит? – менторша округлила глаза.
– Да вот она, – один из них указал на Кнопку.
Менторша строго посмотрела на нас. Кто-то кивнул под этим тяжёлым взглядом.
– Вот такие, как ты, как же на войне выручали. А ты в эвакуации отсиделась. И ещё упрямится, как царица, из-за какого-то платья! – менторша была вне себя. – Давайте, пойте, что там у вас?
Она демонстративно уселась в первом ряду и с нетерпением ждала.
–
– Лично – нет, – пошутил я, а она, никак не отреагировав, наиграла знакомую серенаду. Но когда я запел на немецком, менторша подскочила:
– Это ещё что?
– Это язык оригинала, Марья Николавна, – ответила девчонка.
– Чего-чего?
– Язык Шуберта, который это написал.
– Я могу учить русский текст, – вмешался я, предугадав по выражению лица надзирательницы новый горячий конфликт.
Менторше характер Кнопки категорически разонравился, она смотрела на неё, как на врага. А в моих ушах всё звенел этот голос: нежный и сейчас такой величественный. «Язык Шуберта…».
Наша труппа и Кнопка были за кулисами и ждали выхода, пока на сцене менторша, председательша и кто-то ещё толкали речь.
– А Вы когда-то были влюблены? – Кнопка обернулась ко мне так вдруг, что я даже растерялся: во-первых, она впервые заговорила с кем-либо из нас, а во-вторых, она говорила на моём родном языке.
– Да, – ответил я по-русски, – конечно, был.
Мои приятели, переодетые для спектакля, естественно, слышали нас: кулисы для семи человек были тесные.
– И как это? Так, как в книжках пишут? – она вовсе не заигрывала, в глазах было искреннее любопытство.
– Ну, наверное, почти… – я терялся под косыми взглядами товарищей. – Может, и получше даже.
– А Вы… сумели бы это сыграть?
– В спектакле это не нужно, – строго, как папаша, ответил я.
– Нет, не в спектакле, – по-детски возразила она.
Нас объявили. Она как концертмейстер вышла первая и сразу оказалась в центре ослепительных лучей, от которых у меня перехватило дыхание. Она стояла там всего миг, чтобы поклониться публике, – и показалась мне такой высокой-высокой, тоненькой, в этом синем платьице с милыми манжетами и белым воротником. На её шее лежала неуместная косынка, появившаяся в последний момент, больше похожая на сто раз использованную тряпку, которой стол вытирают. Кнопка очень беспокоилась, как бы она не слетела, и всё закрывала эту милую юную шею то невзрачной косынкой, то мягкой ладонью.
Ближе к концу спектакля был момент, где музыка лилась бойко-бойко, как горох из мешка. Для публики это был самый любимый момент, который мы и пианистка обязаны были сделать как виртуозы. В этот вечер в ударе были и мы, и наша малышка, у которой к концу песни косынка всё-таки слетела. Она и забыла о ней, продолжая «огорошивать» довольных зрителей. А у меня и у моих партнёров по сцене на миг и голос задрожал, и слова спутались. То, что открылось нашим глазам, могли видеть лишь мы. Платье открывало лопатки – и широко вырезанные на них латинские буквы SCH, похожие на начало слова. И вообще та часть спины, которую мы увидели, ни на сантиметр не была гладкой и ровной, как должно быть у девушек: бугры, глубокие впадины, как будто эту спину нещадно кромсали, были, видимо, ещё глубже когда-то, раз до сих пор не выровнялись, не зажили толком.