Шум и ярость
Шрифт:
– А здорово ихние трубы гремят, – мне старикашка Джоб в ответ. – Говорят, там у них есть один, играет на пиле. Прямо как на банджо.
– Это ладно, – говорю. – А вот известно ли тебе, сколько эти ловкачи потратят денег у нас в городе? Десять долларов, – говорю. – Те самые десять долларов, что сейчас уже у Бака Тэрпина в кармане.
– А за что мистер Бак взял с них десять долларов? – спрашивает.
– За право давать здесь свои представления, – говорю. – А что они протратят сверх этой десятки, то поместится у тебя в ухе.
– То есть они нам представляют и они же еще платят десять долларов?
– Всего-навсего, – говорю. – А сколько, по-твоему, они…
– Надо же такое, – говорит. – Значит, с них еще и деньги дерут, а иначе представлять не дадут? Да я бы им за то одно дал десять долларов, чтоб поглядеть, как он там на пиле играет. Так что завтра утром я им еще останусь должен девять долларов и семьдесят пять центов.
И
– И на здоровье. Мне моего четвертака для них не жалко.
– Кой там черт четвертак, – говорю. – Как будто на этом конец. Ты приплюсуй-ка сюда десять-пятнадцать центов, что ты им выложишь за несчастную двухцентовую пачечку конфет. И еще приплюсуй время, что ты сейчас ухлопываешь, слушая этот оркестр.
– Спорить не стану, – говорит. – Однако если доживу до вечера, то они отсюда увезут еще и мои четверть доллара, это как пить дать.
– Ну, и дурак дураком будешь, – говорю.
– Что ж, – говорит, – и против этого спорить не стану. Только если б дураков в тюрьму сажали, то не все бы арестанты были негры.
В это примерно время гляжу – она переулком идет. А его не успел сразу и рассмотреть, потому что я скорей за дверь и часы из кармашка. Ровно половина третьего, и еще сорок пять минут до конца школы, где все, кроме меня, считают, что она сейчас сидит и занимается. Выглянул из-за двери, и сразу же мне бросилось в глаза, что на нем галстук красной расцветки, и я тут же подумал – что это еще за пижон в таком галстуке. Но она спешит мимо прошнырнуть и смотрит на дверь, и я о другом пока что думаю. Неужели, думаю, у нее в такой мере нет ко мне уважения, чтоб не только в пику мне прогуливать уроки, но еще и мимо магазина сметь пройти у меня на глазах. Ей-то меня не видно, потому что солнце светит прямо в дверь и в тени сбоку ничего не разглядеть – все равно как сбоку от автомобильной фары, а я стою и смотрю, как она идет – рожа у нее раскрашенная, точно у клоуна, волосы перекручены и слеплены все вместе, а платьице – если бы, когда я парнем был, какая-нибудь даже шлюха мемфисская вышла на улицу из своего борделя светить ногами и задницей в таком платье, то моментально бы угодила за решетку. Будь я проклят, если они не нарочно для того так одеваются, чтоб каждому прохожему хотелось рукой пощупать. Стою, значит, и думаю, какому это пижону взбрело нацепить красный галстук, и вдруг дошло, – как будто она мне сама сказала, – что это из тех артистов. Ну, я многое способен вытерпеть; иначе не знаю, что б я делал. Завернули они за угол, я раз – и за ними. Мне – без шляпы, среди бела дня – бегать за ней переулками, чтобы матушкино доброе имя не дать замарать. Что я и говорю, раз это у нее в крови, то ничего с ней не поделаете. Горбатого могила исправит, а шлюху тем более. Единственное, что можно, – это выставить ее за дверь, пусть отправляется к себе подобным.
Выскочил на улицу из переулка, но их и след простыл. А я посреди тротуара стою без шляпы, как будто я тоже рехнулся. Натурально, так все и подумают: один ненормальный у них, другой утопился, а третью муж из дома выгнал, стало быть, и остальные психи. Как коршунье следят все время, так и чувствую, ждут только повода, чтобы сказать: «Ну, я-то не удивляюсь, я всегда этого ожидал, у них вся семья сумасшедшая». Продали землю, чтоб послать его в Гарвардский, а сами всю жизнь налоги платим властям штата на местный университет, который я только и видел, что два раза на бейсболе их команду. Запретила имя дочери родной упоминать у себя в доме, а отец скоро вообще перестал в городе бывать в конторе, только целый день сидел с графином, и ночью видишь подол сорочки и ноги босые и слышишь, как дребезжит графином об стакан, так что под конец уже не мог и налить себе сам без Ти-Пи, а она мне говорит: «Ты не хранишь, не уважаешь памяти отца», а я ей на это: «Не знаю, как ее еще хранить. Она как будто проспиртована неплохо»; только если я тоже такой, то пес его знает, в чем мне свою ненормальность проявить: к реке мне даже подходить противно, а чем рюмку виски, так я скорей бензину выпью, и Лорейн им в ответ: «Пускай он у меня непьющий, но если вы хотите убедиться, что он мужчина, то я научу вас как. Если я, – говорит, – застукаю тебя с какой-нибудь из этих стерв, ты знаешь, что я сделаю. Исхлещу ее, за волосы поганку, места живого на ней не оставлю». А я ей говорю: «Что не пью, так это мое дело, но тебе я вроде не жалею. Да я тебе столько пива куплю, хоть ванны принимай, потому что честную и приличную прости – господи я крепко уважаю»… чтобы при здоровье матушкином и при моих стараниях поддержать нашу репутацию, чтоб она так не уважала моих забот о ней, с грязью смешивала и свое, и мое, и матушкино имя всему городу на посмеяние.
Улизнули куда-то. Заметила, что я сзади, и шмыгнула в другой переулок, шныряет закоулками с паршивым пижоном в красном галстуке, при одном взгляде на который каждый подумает – ну и шантрапа. А мальчик все не отстает, и я взял у него телеграмму совершенно без соображения. Очнулся, только когда стал за нее расписываться. Развернул ее, и как-то даже все равно мне, что там. Так я, собственно, и знал все время. Только этого еще и можно было ожидать. Притом додержали, пока не внес чек в книжку.
Не пойму я, как в пределах всего-навсего Нью-Йорка может уместиться весь тот сброд, что занят выкачкой денег из нашего брата сосунка провинциального. Как проклятый трудись день-деньской, шли им деньги, а в итоге получай клочок бумажки – Ваш счет закрыт при курсе 20.62". Мажут тебя, дурачка, по губам, считаешь центы липового своего барыша, а потом – хлоп! «Ваш счет закрыт при курсе 20.62». И при этом ты еще за советы, как побыстрей лишиться своих денег, десять долларов ежемесячно платишь сволочам, которые либо не смыслят ни шиша, либо же стакнулись с телеграфной компанией. Ладно, с меня хватит. Это последний раз я им дался. Да любой дурак, не замороченный евреями, смекнул бы, что дело пахнет повышением, когда тут всю дельту, того и гляди, затопит, как в прошлом году, и смоет весь хлопок к чертям. Тут год за годом паводок губит фермам посевы, а правительство там в Вашингтоне знай всаживает по пятьдесят тысяч долларов в день на содержание армии где-нибудь в Никарагуа.55 Опять, конечно, будет наводнение, и цена хлопку подскочит до тридцати центов за фунт. Мне ведь только б разок их поддеть и вернуть свои деньги. Мне не надо многотысячных кушей, они только мелкоте провинциальной снятся. Мне единственно вернуть деньги, что у меня эти евреи выжулили своей гарантированной конфиденциальной информацией. А потом баста, пусть поцелуют меня в пятку, чтоб я им выдал еще хоть медный цент.
Вернулся в магазин. Почти половина четвертого. Попробуй сделай что-нибудь в оставшееся время до закрытия биржи, но мне не привыкать, хотя мы в Гарвардском не учены. И оркестр отдудел уже. Пентюхи уже внутри все, чего ж им зря энергию расходовать. Эрл спрашивает:
– Ну как, вручили тебе телеграмму? Он забегал сюда не так давно. Я думал, ты где-то во дворе.
– Да, – отвечаю, – вручили. Не удалось им оттянуть до вечера – слишком маленький наш городок… Мне тут нужно домой на минутку, – говорю. – Можете сделать вычет из моего жалованья, если вам от этого легче будет.
– Валяй, – говорит. – Теперь и сам управлюсь. В телеграмме, надеюсь, никаких худых вестей?
– Это вам придется сходить на телеграф и выяснить, – говорю. – У них есть время для разговоров. А у меня нет.
– Я просто спросил, – говорит. – Твоя матушка знает, что всегда может рассчитывать на меня.
– Она вам весьма за то признательна, – говорю. – Постараюсь не задерживаться.
– Можешь не спешить, – говорит. – Теперь я и сам управлюсь. Валяй себе спокойно.
Я сел в машину, поехал домой. Утром раз, в обед вторично, теперь снова, плюс грызня и беготня за ней по всему городу, а дома еле выпросил обед, на мои деньги купленный и сваренный. Иногда так подумаю – к чему биться как рыба об лед. Действительно, я тоже ненормальный, как прочие наши, если не бросил давно все к дьяволу. А теперь приеду домой как раз вовремя, чтоб совершить еще чудесную автомобильную прогулку к черту на рога за корзиной каких-нибудь помидоров и вернуться после в город провонявшим насквозь камфарой, иначе голова тут же в машине расколется. Твердишь ей, что в этом аспирине одна только мука, на водичке замешанная, для мнимых больных. Вы, говорю, еще не знаете, что такое настоящая головная боль. По-вашему, говорю, я бы сидел за рулем в этой проклятой машине, если б от меня зависело? Я и без нее бы прожил, я привык без всего обходиться, но если вы желаете рисковать своей жизнью в этом ветхом шарабане с сопляком Нигером за кучера, то дело ваше, говорю, притом о таких, как Бен, господь заботится, поскольку хоть что-то он ему обязан уделить, но если думаете, что я доверю тонкий механизм ценой в тысячу долларов черномазому подростку или даже взрослому, то вы лучше сами купите им машину, потому что кататься, говорю, вы любите, чего тут скрывать.
Дилси сказала, что матушка в доме. Я вошел в холл, прислушался – нигде ее не слышно. Поднялся наверх, но только хотел пройти мимо ее двери, как она окликнула меня.
– Я всего лишь хотела узнать, кто идет, – говорит. – Я все ведь одна да одна и каждый шорох слышу.
– А кто вам велит, – говорю. – Если бы хотели, могли бы весь день по гостям, как другие.
Подошла к двери.
– Не заболел ли ты, – говорит. – Тебе пришлось сегодня обедать в такой спешке.
– Ничего, сойдет, – говорю. – Вы что-нибудь хотели?