Шутка обэриута
Шрифт:
Опять оглянулся, как если бы чей-то взор сверлил мой затылок.
Никого.
Никого?
Золотая макушка колокольни сверкала на солнце…
Странная, замешанная на беспокойстве радость… – я придирчиво озирал площадь, помеченную многоярусной колокольней, а она, подновлённая, подгримированная и – не от этого ли? – отчуждённая, словно выпавшая из хронологии колокольня, вопрошала: разве сам ты, скучный ворчун, не изменился, не стал другим?
Да, я, ротозей с завидной выслугой лет, сделался мнительным, раздражительным, необъяснимое возбуждение гасил необъяснимой апатией; и – роились чёрные точки в глазах, кружилась голова… Пошатываясь, финишировал в облаке унылых домыслов и фантазий.
Возрастные синдромы, изношенные сосуды…
И вдруг – дуновение иррациональности?
Поверх рутинного недомогания – витания мировой скорби…
Был ясный солнечный день, я затуманенными глазами озирал площадь, помнившую меня с младенчества, но глупо было бы не признать, отвечая на немой вопрос колокольни, что я стал другим,
Допустим, нет анормальности в комплексах моих, допустим, едва ли не всё, что я вижу, по причине накопленного негативизма, угрожающего перейти в мизантропию, – не по мне, но в чём притягательность, если о гамбургском счёте не забывать, довольно-таки нелепой, откровенно говоря, площади? При всех «но», это – моя площадь, моё персональное пространство, я привязан к нему от рождения, как привязаны живые существа к ареалам своего обитания… Растрогавшись, озираю владения свои по-хозяйски, хотя с толикой горечи; что есть, то есть, чем богаты, тем и рады: собор по прорисовке неплох, правда, у собора-ветерана, не принятого во внимание окружением, виноватый вид, как у аристократа, попавшего в дурную компанию; да, вытягивались неровной шеренгой нищенки вдоль ограды, под вековыми тополями, за задраенными дверьми собора перевыполняла пятилетки фабрика арифмометров, а ныне нищенки извелись, одряхлевшие тополя спилили, двери открылись в цветистый сумрак с проблесками золотых окладов, кадильными дымами, колеблющимися язычками свечей. Конечно, ансамблевыми соподчинённостями собору обстройка этой асфальтовой лепёшки не может похвастать, не зря проигнорирована учебниками градостроительства; аморфный поворотный шарнир между Загородным и Владимирским проспектами? Да ещё два каменных переростка, почти касаясь боками, возвышаются напротив собора: новейший мутант, вычурно-уродливый, и – дом «старый», породистый, отстоявший своё достоинство, громоздится над площадью более столетия…
Мой незадачливый современник, самовлюблённый зодчий, спровоцировал искусственное соперничество, – юный акселерат-мутант, хвастающий вздорной вычурностью, терпит поражение от грузного нордического соседа, рождённого эпохой модерна, при каждом сравнивающем взгляде?
Да, так.
Но кого ещё, кроме меня, потянет на такие сравнения?
Непроизвольно шагнул в свет из тени, повернулся к ласковым лучам и вопреки смутным тревогам и критиканскому ворчанию, ощутил, что примиряюсь с вторжением в примелькавшуюся с детских лет, узаконенную привычкой площадь, новейшего уродища с беседкой-ротондой, где славно было бы справлять именины сердца! Хотя на вознесение в поднебесье этого чуда-юда не хватило бы фантазии и Манилову; днём и ночью ещё и полыхали на табло анилиновые кадры из «Аватара»… стеклянно-каменный урод-раскрасавец отпихивал к щели Щербакова переулка, чтобы знал своё место с краю, как бедный родственник, трогательно-неказистый домик Дельвига.
Терпимость к безобразию, переплюнувшему маниловские мечтания, – симптом старческой беспомощности? Оскорбительное искажение облика моей площади не смог я предотвратить.
И, между прочим, – вильнула мысль, – как ты здесь очутился?
Рассеянный, затруднённо ворочающий мозгами, ты хотя бы догадываешься для чего на дорогую тебе, но «никакую», площадь припёрся?
Интуиция привела, интуиция-навигатор, а интуиция на вопросы о мотивах и позывах не отвечает! Смешно, у меня не было планов на день, я, как лунатик, спускался в метро, безотчётно доезжал до станции «Владимирская», которой чаще прочих станций пользовался, эскалатор поднимал меня на свет божий, на «свою» площадь, хотя я мог бы поехать на Невский, на Петроградскую, да куда угодно, ведь бездумно, не зная, чем бы себя занять, выходил на прогулку; Владимирская площадь – отправной пункт моего субъективного путеводителя?
Так, зелёный.
Пока пересекал у бывшей «Чайной» – и, значит, у бывшего австрийского банка – Загородный проспект, пока шагал по зебре, не зная куда направиться, ибо, повторюсь, не наметил маршрут прогулки, без всякой цели взгляд мой унёсся в темноватую перспективу Загородного проспекта, коснулся башни над дерзким домом-мысом Лишневского у Пяти углов, – по пути в школу завораживали бои башни с армадами облаков, – а подальше и слева, по другую сторону проспекта, помечая пересечение его со Звенигородской улицей, виднелся шпиц над дородным произведением академика Шишко… Сверяя картинки памяти с памятью пространств, которая запечатлела меня в этих картинках, – счастливых, радостных, будничных, нагоняющих скуку, – взгляд метнулся было вправо, в Бородинскую улицу, к школе под номером 308, но… вернулся на угол Загородного и Звенигородской, проник в красно-гранитный «высокий цоколь» славившегося диетическими продуктами гастронома с шикарным отделом соков: я и друзья-одноклассники, Шанский, Бызов, Бухтин-Гаковский после уроков предавались «созидательному безделью», пропускали, как говаривал шутник Шанский, по стаканчику, чтобы «испить, – его слова, – гипотетической истины»; развёрнутые суждения, претендовавшие на бездоказательную концептуальность, Шанский самокритично называл «истинами в предпоследней инстанции»… – бог мой, зачем мне сейчас перлы школьного красноречия? Нередко к вольным дискуссиям подключался Юра Германтов, он был младше нас, но с ним, посвящённым в тайны искусства, о наличии которых мы, всезнайки, не подозревали, было интересно; рано созрел… – оранжерейный климат семьи? Отчим Юры был видным архитектором, мама, звезда оперы, пела в Мариинке, ну а сам Юра станет знаменитым искусствоведом, – короче, естественно влился в нашу компанию вундеркиндов, он и проживал рядом, в дородном угловом доме со шпицем, в квартире с чугунным балконом, с окнами, засмотревшимися на невзрачную Звенигородскую улицу и, – за угол её, на теряющийся в дымке Загородного проспекта бульварчик с хилыми деревцами и низкорослыми казармами лейб-гвардии Семёновского полка вдоль него. Итак, пока Германтову наливался берёзовый
Но – не распускать сопли.
Я, однако, направив увязавший в незабвенных частностях взгляд в перспективу Загородного проспекта, понадеялся там, вдали и слева, задеть боковым зрением невидимый отсюда, с площади, Витебский вокзал? Верь ли, не верь глазам своим, там, поодаль, – бубнила зрительная память, – исключительные дома Лишневского, Шишко, исключительный Витебский вокзал, вынесенные в голубовато-пыльную дымку: символические опоры – «неправильной»? «никакой»? – Владимирской площади; и – тоже далёкий, но различимый, если не в заманивающую даль Загородного смотреть, а голову повернуть, – на Лиговке, замыкающий перспективу Кузнечного переулка дом Перцова; ещё одна символическая опора растекавшегося пространства.
«Без всякой цели взгляд унёсся…»?
Дудки! – у побочного взгляда моего, даже тогда, когда я по зелёному огню светофора пересекал Загородный проспект, была цель, неосознанная; взгляд, блуждая меж застывшими видениями и попутными видимостями, бередил память…
Ступив с зебры на тротуар, зажмурился, – полоснули, вырвавшись из-за конька крыши, лучи…
И —?
И, – на бис?! – сзади, за спиной, хотя и оставаясь видимыми для мысленного взора навалились тополя на ограду собора, столпился на трамвайной остановке раздражённый ожиданием, продрогший на ветру люд, – всё знакомо, однако выпал из фототеки памяти негатив: чёрное небо с белыми косыми штрихами подвесных проводов, обугленные лица, белые наклонные тополя, заросшие не листвой, а будто бы густым инеем.
Долгий миг помрачения, – с потерянным раем наоборот?
Божий мир красок, оттенков, полутонов заместился чёрно-белой графикой манихейства?
Многоцветное аморфное счастье, собранное из болевых точек надежд и радостей, выплеснувшись в «сейчас», живописи предпочло графику, поменяло белое на чёрное, а чёрное на белое, чтобы, сломав инерцию восприятия, взять на испуг?
Я, по правде сказать, не столько испугался, сколько запутался.
Так что же в прошлом – чёрное, что – белое?
Толька Шанский со стаканом мандаринового сока в руке убеждал нас, записных скептиков, радостно ловивших промахи его мыслей, в образной сбалансированности мироздания, для поддержания коей в параллельной действительности (!) незримо, – до поры, до времени, незримо, – предупреждал замогильным голосом, – бытуют астральные дубликаты сущего, запечатлённые в картинках текущей жизни, их Шанский называл в отделе соков не «реальностью», а «реалом»… – библейско-житейский закон парности, (каждой твари по паре), он, с присущей ему лёгкостью возносил до небес и выше; ну да, «истина в предпоследней инстанции», – почему нет? В один сказочно-прекрасный день, – сегодня, сейчас, – реал-астрал демаскировался в бело-чёрном контрасте; почему нет? – фантазёр Шанский «в интересах понимания», схематизировал спонтанные пертурбации психики, выстраивал логическую симметрию бездоказательных суждений: реал – позитив, астрал – негатив…