Схватка
Шрифт:
— Слабонервный, — хихикнул Николай, но смеха не получилось — так, что-то булькнуло в горле. — Вместе пойдем, дай посидеть в тепле, соскучился я за лейтенантом. А, черт… — Он перехватил окурок, обжегший палец. — А все ж таки несправедливо это, чтобы фронтовика на такой бузе сажали.
— Чего ты раскис? — взорвался Бабенко. — Чего ты воду пускаешь?
— Настю жаль, — тихо сказал Николай. — Вот вы верите: про нее разговор — такая сякая, вагон с телегой, а вот я не верю. Человек она! И будет человеком, могла бы быть. Со мной. Это я вам объяснить не могу… Этого
Глаза его беспомощно забегали.
— Ага, — сжалился Бабенко, — так оно и бывает: кому попом, кому попадьей, а кому и поповой дочкой.
Николай благодарно взглянул на него. Андрей сказал:
— Была она здесь, твоя Настя. — Николай словно врос в табуретку, не сводя с лейтенанта отчаянных глаз. — За тебя просила…
Щеки Николая смешно сморщились.
— Жаль, — повторил он, — до смерти…
— А мать не жаль?
Он поднялся, сунул кисет в карман, покачал головой:
— Мать — само собой…
…И только Стефки не было. Ни в первый день, ни во второй. Вначале он выходил к часовым, подолгу околачивался на холоде в надежде увидеть ее издалека. Раз или два мелькала ее шубка в просветах штакетника…
Он уже решился было зайти. Да узнал, что их видели со Степой возле клуба и дальше, на дорожке к станции, мирно беседующими… Об этом ему сообщил вездесущий Бабенко, ставший добровольным соглядатаем, — видно, почувствовал, что у лейтенанта на душе. Вначале робко, потом с видом заправского сыщика сообщал участливо весть за вестью — одна горше другой, — стараясь сгладить впечатление, но всякий раз верный правде.
— Вона будто строгая, на лицо грустная, а он уж идет рядом, прямо не дышит, осина долгоносая. Чуть за под ручку не берет. Мг… Ну, потом взял, она позволила, но вроде не по душе ей. Потом, правда, засмеялась чегой-то… Правду сказал Политкин, бабы, они все одинаковые, как кошки, ласку им дай!
— Значит, помирились.
— Видать, что так…
А на третий день в обед он пришел к Андрею понурый и, убито вздыхая, сказал:
— Кажись, вчера помолвка была, что ли. Или загул по известному делу…
У Андрея оборвалось внутри. Даже не стал спрашивать, откуда ефрейтору известно насчет помолвки. Тот сам поспешил уточнить:
— Чую, аккордеон наяривает, я сунулся, керосину вроде занять. Ну, они сидят за столиком: он, еще какие-то парубки, мать ее зубы скалит. Видно, рада до смерти…
Это было уж и вовсе непонятно. Значит, Степан все-таки едет? Тупо заныло в душе. Не мог объяснить происшедшего, понять, осмыслить. Еще жил в памяти, сжимая сердце, тот немыслимый, полный горького счастья вечер, руки ее, теплые, беспомощные. Что же это? Ведь не могла она предать! Ведь ясно уже, каково ему сейчас. Или это просто каприз, непостоянство… Трезвый расчет умненькой девочки, внявшей совету матери. Нет, уж лучше под пулю, чем жить с такой мыслью.
— Я его
«Вот оно что…»
Слова Бабенко входили в сердце, точно горячие иглы, потом боль сошла, лишь поднывало слегка. И опять казалось, будто все это — и Стефка, и этот поселок, и его беда — сон. Вот проснется — и все кончится, растает…
Не растаяло.
В тот же вечер он встретил ее на улице, близ дома. Проход во двор был как раз посредине, и они неотвратимо сближались, сворачивать было некуда. Ноги отяжелели. Вот она… ближе, ближе. Вот поравнялась, и оба на миг будто замерли. Он сказал, неожиданно для себя рассмеявшись:
— Поздравляю.
У нее дрогнули ресницы. Кажется, она что-то спросила, не то ответила, шевельнув губами.
— Желаю тебе всего хорошего… Счастливого пути!
И пошел дальше, ожидая ее оклика и страшась его…
Не окликнула. А когда обернулся, ее уже не было. По замерзшей дорожке гуляла снежная поземка, заметая след.
Андрей обедать не стал, прилег и внезапно забылся в тяжелой дреме. Юрин тревожный голос поднял его с лежанки.
— Вот, читайте быстрей!..
В окна вползал закат. Юра жег спички, высвечивая обрывок бумаги, исписанный округлым детским почерком. Будто горячей волной обдало всего: от Стефки!
— Когда получили? Где она?
— Дом на замке! Возможно, эшелон еще на станции, торопитесь.
Одной рукой Андрей натягивал сапог, другой шарил ремень с кобурой.
— …Отдала Мурзаеву… на посту, недавно. Выскочила, будто по нужде, видно, следили за ней. После этого шум был в квартире.
— Какого черта сразу не разбудили?
— Мурзаев же не знал! Думал, так, записочка, прочесть постеснялся. А я вышел проверять…
— Взять запасные диски.
— Взяли… Лахно послал за Довбней.
С Лахно столкнулись в дверях, тот, запыхавшись, доложил, что старшина в Ровно со вчерашнего дня, должен вернуться.
— Давай за мной, бегом!
Андрей мчался, опередив солдат, по переулку, напрямик — по снежной целине, к платформе. В глазах все еще мельтешили строчки, беспомощно-призывные, прощальные, словно выстукиваемые его собственным колотящимся сердцем.
«Коханый мой… Больше не увидимся… И не думай про меня плохо. Одна я, никто не нужен… А Степан — враг, он утека за границу… Вечором я вшистко поняла. В Ровне долгая стоянка, передай Довбне…»
Эшелон тронулся, едва они выскочили на широкую поляну перед насыпью, словно только и ждал их появления, медленно, едва заметно поплыл перед глазами — в темных проемах теплушек пестро толпились отъезжающие, голубями вспархивали платочки, им отвечали с перрона. Многоголосый людской гомон, плач, смех, прощальные возгласы…