Сиамский ангел
Шрифт:
И получила на то Его согласие…
*
Варенька Голубева кофея еще не любила. У нее и без кофея бодрости хватало, в семнадцать-то лет. Она садилась пить с матерью и соседками, потому что так казалась себе взрослой хозяйкой. А вот матери кофея хотелось постоянно — и в доме, экономя на всем прочем, всегда имели запас кофейных зерен и сахара.
Смолов сколько надобно на ручной мельничке, Варенька поставила на стол недавно купленную спиртовку и кофейник. Тут без стука вошла женщина в новой зеленой кофте и красной юбке.
Варенька не сразу и признала гостью. Хорошо, мать догадалась:
—
Ксения махнула на нее рукой, как на человека, который выдумал некстати поминать давние дела, и обратилась к девушке:
— Ты тут, красавица, кофе варишь, а муж твой жену хоронит на Охте! Беги скорее туда!
— Спаси и сохрани! — отвечала та. — Откуда ж муж, когда у меня еще и жениха-то не было? Тебе ли не знать?..
— Ступай, ступай скорее! — повторяла Ксения.
— Пойдем, поглядим, — решила Варенькина мать. — Андрей Федорович попусту не скажет…
— Какой-то муж, какую-то жену хоронит?! — глаза у Вареньки сделались круглые, и вдруг лицо зарумянилось. — Да не пойду я!..
— Иди, говорят тебе! — прикрикнула Ксения.
Мать с дочерью поспешили, куда велено.
И точно — увидели похоронную процессию.
— Гляди ты, права блаженненькая, — прошептала мать Вареньке и тут же обратилась к женщинам, которые если и были родней покойнику, то дальней: — Кого хоронят, милые мои?
— А докторову жену, — ответили ей. — Не смогла докторша разродиться, и ее не стало, и ребеночка Бог прибрал.
— Первый это у нее, — добавили, — доктор-то молодой, докторше девятнадцать или двадцать всего и было. А по прозванью они — Порошины…
Прозванье было незнакомым. И Ксения тоже его в голове не держала. А держала она там лицо доктора, со всем его призрачным сходством с другим лицом, о котором она уже не могла точно сказать — было оно именно таким в действительности или же явилось ей страшной ночью в зеркале.
Но помнила, помнила и время от времени заглядывала на улицу Плуталову, подходила к дому Лыкова, пока год назад Матвей Порошин, женившись, оттуда не съехал. Решив, что, коли забрали у нее эту отраду, стало быть, так нужно, Ксения стала ночами искать молодого доктора, стоя в чистом поле и поворачиваясь, и прислушиваясь к себе. Ведь в какой-то стороне он должен был находиться! И она его отыскала, и в коротких снах он стал ей являться, а так как после бессонных молитвенных ночей спала Ксения обычно с утра, на солнышке, то и виделись ей утренние его часы — как встает, умывается, собирается на визиты. Иногда сходство было отчетливым, иногда она сама дивилась всякому отсутствию сходства.
Это была одна из тех привязанностей, от которых она не могла отказаться. Прасковья Антонова, ее сынок, Варенька Голубева, еще несколько человек из обитателей Петербургской Стороны — их Ксения любила более всех прочих. Отказавшись от мужского наряда и (лукавя при этом малость душой) от мужского имени, она дозволила себе такие привязанности, потому что без них, как вдруг поняла, недолго и образ человеческий утратить.
И вот сейчас, сидя на лавочке под окошком Голубевых, она была вместе с Матвеем Порошиным.
Она не ждала, что роды окончатся смертью. Она, взрастившая в себе свойство заглядывать чуточку вперед, даже не подумала это сделать, боясь невольно сглазить мать и дитя. А если бы и сделала — помогли бы ее молитвы, коли молитвы Матвея — и те не помогли?
Все же на душе у Ксении было муторно, и она в напряжении ждала, что выйдет из ее затеи.
А тем временем в кладбищенском храме отслужили литургию, потом отпели покойницу и понесли на кладбище. Голубевы побрели в хвосте процессии, тихо переговариваясь — они не могли никак проникнуть в замысел Ксении и собирались домой, да все не могли оторваться от толпы. Только когда погребение завершилось и люди стали расходиться, они переглянулись, и в глазах было одно: ну что же, человека в последний путь проводить — праведное дело, да только блаженненькая наша — не святое Евангелие, может и соврать…
Как раз в это время Матвей, которого мать с дядей кое-как увели от могильного холмика и уже почти доставили до ворот, вдруг опомнился, оттолкнув всех, кто случился на пути, он кинулся бежать туда, где ни за что нельзя было оставлять ее, пусть и отпетую, но там, под землей, возможно, живую! И почти добежал, и сердце сжалось от осознания безнадежности, и он рухнул было наземь, но две простенько одетые женщины подхватили его и осторожно опустили на траву.
Он очнулся и увидел два лица — сорокалетнее, круглое, в платке, завязанном спереди на хвостатый узел, и молодое, румяное, с огромными серыми глазами.
— Опомнился, батюшка? — спросила та, что старше. — Вставай-ка, Христа ради.
Юная же, семнадцатилетняя, раскрасневшись, подала ему руку…
*
Нельзя вливать новое вино в старые мехи. Но не во власти ли Божьей вообще обойтись без мехов, а подвесить в воздухе меж ладоней рубиновый шар вина? Пленка, что удерживает его, не давая расплескаться, непостижима для человеческого разума и возможностей, но Бог создает ее единым напряжением мысли, а мехи остаются лежать в углу вместе с кислым запахом кожи и следами прикасавшихся к ним грязных рук.
Так думала Ксения, идя по Большой Гарнизонной. Ей больше не было нужды сидеть на голубевской лавочке — видимо, ее замысел счастливо совпал с Божьим. И это чувство единения несказанно радовало ее.
— Вот похоронил он свою Аксиньюшку, похоронил, бедненький, — негромко сама себе говорила Ксения. — И пусть земля ей будет пухом. Новое вино должно быть, новое вино… Зачем беспокоить покойницу, зачем ее звать? Пусть себе лежит Аксиньюшка…
Она понимала, что не скоро еще Матвей ощутит зарождение новой любви, и одновременно ощущала зарождение этой новой, сперва как паутинной тонкости ниточку, повисшую в воздухе там, где прошел взгляд, потом — как след от малозначительных слов в виде царапинок на памяти, потом непременно должно прибавиться еще что-то. Она отдавала Матвею то, что когда-то должно было спасти ее саму, и отдавала щедро. Сама она хотела было сравнить себя со старыми мехами, но сравнение запоздало. Но то, что она несла в себе, было все-таки старым вином, которому не место в новых мехах. И что-то непременно должно было измениться.
Она шла и шла, и вышла к Большой Невке, и нашла там тихое местечко, чтобы начать читать все положенные молитвы. С молитвами она срослась настолько, что они иногда вводили ее в некую пронзительную ясность души, когда видно на сто верст окрест, но видны не чухонские безнадежно плоские равнины, где стал Петербург, а иное — побуждения и печали людей, равнины эти населивших.
Ксения опустилась на колени, перекрестилась и начала.
Немного времени как будто и миновало, только стало темнеть, и ясность снизошла на нее. Но — иная.