Сибирь
Шрифт:
У нарымских обывателей, а особливо у полицейских чинов, с которыми Епифана водой не разольешь, ушки всегда на макушке. Начнут судачить, допытываться: что да почему, да отчего? Совсем некстати в эту пору повышенное внимание к нему, скромному разъездному фельдшеру, слывущему к тому же хоть и молчаливым чудаком, но зато непорочно верноподданным. Ведь у него на руках беглец в Дальней тайге, и относительно его получено третье уже по счету требование комитета: превзойди самого себя, Горняков, но сохрани Акимова в безопасности, обеспечь ему возможность продолжения побега. В Стокгольме его ждут наиважнейшие дела, исполнить
— Я б поехал, Полюшка-долюшка, на твоем месте, — спокойно и с твердой убежденностью сказал Горбяков. — И объясню почему. Во-первых, в тех местах ты никогда не была. Всегда интересно белый свет посмотреть. А во-вторых, в поездке ты многое узнаешь и поймешь. Все-таки ты пришла в чужой дом, и тебе, естественно, хочется знать, что там у них, как они живут. Здесь-то у нас, когда ты жила, ты все знала. Столько-то папка получит жалованья, от казны, и столько-то дедушка Федот напромышляет в тайге, и столько-то ты сама подработаешь на орехе, на обработке рыбы, на купецких неводах. А сейчас ты ведь ничего не знаешь.
Знаешь только, чдю живут Криворуковы состоятельно, редкие так живут. А откуда все берется? Ничего не знаешь. Вот и посмотришь. А без этого нельзя. Ты, помнится, договорилась с Никишей о самостоятельной жизни. Так ведь? Не переменились твои мысли?
Слушая отца, Поля на глазах преображалась. Она повеселела. Печаль и тревога, затаившиеся где-то в уголках губ, исчезли. Голос зазвенел снова жизнерадостно, и в Полиной фигуре, затянутой в талии сверх полушубка мужским кушаком, вновь обозначились и ловкость и готовность к делу.
— Да ты что, папаня? С какой же стати переменятся мои мысли? Ни в коем разе. Да и чую я: не ужиться мне с Анфисой Трофимовной. Всех она под себя подминает. И на меня уже разок-другой замахивалась. А я не страшусь ее, папаня, ни капельки не уступлю своего, хоть и противны мне ее попреки. И, пожалуй, кстати, что Епифан Корнеич увозит меня с собой. Посмотрю, послушаю, узнаю, как и что у него там.
А если Никита приедет, он к тебе прибежит. Ты ему расскажи, как я была у тебя.
— Ну, конечно, — закивал головой Горбяков. — Я-то, если сам и уеду, то совсем ненадолго. Ссыльный один в Усть-Васюганском болеет. Надо побывать. Как бы богу душу не отдал. Легкие. Покашливает. Повернет на чахотку, и уж тут ничем не спасешь.
— А что, папаня, тот беглец, которого я в дедушкину землянку на курье отправила, не загиб? Выбрался? Дедушка-то не его ли опекает в Дальней тайге?
Домн" шка наша всесведущая как-то пришла из церкви, говорит: "Облавой пойдут мужики по лесам. Тот варнак-то, что по осени бежал из Нарыма, в наших местах живет. Видели его нестеровские. Шарится, сказывали, по угодьям. Как не замерз по сю пору, сам бог про то не знает". А может быть, папаня, болтовня одна?
Горбяков комично надул щеки, ощейшил усы. Дослушав Полю до конца, засмеялся:
— Ну чего только не насочиняют людишки! А дедушка, дочка, в Дальней тайге сам по себе. Ты же знаешь — каждый год так. Жди теперь его только к рождеству, — сказал неправду дочери и даже глаз от нее не отвел. Посмотрел в упор на Полю, проверил: поверила или нет? Поверила, кажется, так как спросила совсем о другом:
— А тебе, папаня, ничего в Нарым не нужно переслать? Мы завтра там дневать будем. Епифан Корнеич сказал, что у него дела у какого-то купца.
Ах, какой случай! Горбяков уже несколько дней искал оказию, чтоб переслать в Нарым сообщение об Акимове: запрятан надежно, для беспокойств пока нет оснований. Но вслед за порывом наступило чувство трезвого расчета. От одной мысли о том, что дочь в полном неведении отправится к одному из кладовщиков пристанских амбаров и вместе с каким-то пустяковым лекарством передаст форменный рецепт, на котором латинскими буквами зашифровано его сообщение, Горбяков испытал неудобство, скорее даже укор.
Когда он использует для своих тайных связей урядНика Филатова, он каждый раз испытывает какое-то внутреннее торжество: "Ну вот и повезешь мою почту, фараон, повезешь, как самый исправный почтарь.
И никуда не денешься, повезешь, потому что мы хитpee, жизнеспособнее тебя, стоеросовая дубина. И если за НАМИ будущее, то вся ваша бесплодная царская камарилья доживает свое время…"
Поля… Тут рождались совсем-совсем другие мысли.
Давно уже Горбяков чувствовал, что ему становится все труднее и труднее скрывать от дочери свои подлинные взгляды, свою работу на революцию, на партию. Когда Поля была маленькой, все было легче и проще, а потом много лет ему приходилось ухищряться не только перед чинами власти, но и дома. Зоркие глаза дочери неотступно следили за ним, и приходилось уходить на курью, в землянку Федота Федотовича, и там под его неусыпной охраной готовить почту то в Нарым, то в Томск, а то и куда дальше — в Петроград, Стокгольм, Женеву, Париж…
И сейчас перед расставанием с дочерью, отказываясь переслать с ней почту по нелегальному адресу, Горбяков чувствовал: нет, дальше так нельзя, надо открыться перед дочерью. Немыслимо дальше, чтоб не знала она, какие чувства лежат у него на душе… Может быть, сказать вот сейчас, немедленно. Начать можно с того случая с беглецом. Ведь она сама его сохранила от облавы… Тогда и это сообщение в Нарым можно отправить с ней с чистой совестью… Ах, как стало бы радостно сразу на сердце: дочь соратник по борьбе…
— Бывай здоров, папаня! Я помчусь. Небось меня уже хвагилнсь там, у Криворуковых, — заторопилась Поля.
— Ты что так скоро? Побыла бы еще минутку, Полюшка-долюшка. А то опять я один останусь. — Горбяков словно очнулся от своих раздумий, взял дочь за руку, ласково заглядывал, ей в глаза. — Как вернешься, дочурка, прибегай сразу ко мне. Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго. Хочу тебе сказать что-то необыкновенно важное… — Тон, каким произнес эти слова Горбяков, был значительным, а лицо показалось Поле уж очень-очень задумчивым и серьезным. Что же собирается сказать ей отец?
— Да ты что, папаня, жениться решил на старост лет? Говоришь как-то загадочно и смотришь вон как строго, — встревожилась Поля, окидывая фигуру отца пристальными глазами.
— Нет, Полюшка, нет! Поезжай пока. Поговорим, когда приедешь. Сейчас не поспеть. — Горбяков обнял дочь, потом взял за подбородок и, слегка приподняв ее лицо, поцеловал в одну щеку, в другую и, наконец, в кончик носа. Так всегда прощался он, когда уезжал к своим больным, оставляя ее дома.
— Бывай здорова, возвращайся скорее, — шептал Горбяков, шагая к выходу вслед за дочерью по просторной прихожей.