Сибирская любовь
Шрифт:
– Вот вы с Машенькой Гордеевой дружитесь. Вам разве ее не жаль? Она без матери росла, и хромая, и вместо любви в монастырь пойдет.
– Последнее, что Мари нужно, так это моя жалость, – твердо сказала Софи. – А насчет монастыря, так это как Мари решит. Мне почему-то кажется, что у нее другие планы.
– Или вот Николаша Полушкин…
– Ого! – глаза Софи остро и недобро блеснули. – Неужто и он страдает, и жалости достоин?
– Конечно! – горячо заговорила Любочка. – Он такой удивительный, тонкий, аристократичный. Эта грубая среда ему вовсе не подходит. Его папаша хочет, чтоб он извозом занимался…
– А что ж? Нормальное, по-моему,
– Вы не понимаете! Он не может, не может! Он для другого, для других чувств рожден!
– Это для каких же? – Софи чувствовала себя крайне неловко.
Открывать сейчас Любочке глаза на предмет ее романтического интереса и рассказывать о подлинных чертах Николаши она считала неуместным. В конце концов, Любочка пока еще ребенок… Да и почему Софи должна?… Но и поддакивать не было никакой возможности.
– Вам все равно не понять! Вам везде расчет подавай. Просто за страдание человека пожалеть и полюбить вы не можете. Вы, верно, имеете железное сердце и вовсе страдать не умеете. Для вас любовь и жалость чувства несовместные!
«Господи, какая чушь!» – подумала Софи и, почти против воли, вспомнила:
Эжен стоит в постели на локтях и коленях, все его тело сотрясает кашель. Он просит:
– Уйди! Не смотри! Гадость! Гадость!
– Хорошо, – соглашается Софи. – Сейчас выйду, раз вам так легче. Потом все равно приду, и буду столько, сколько надо.
– Тебе жалко меня. И противно. Я не хочу. Оставь денег Татьяне и уезжай.
Софи выпрямляется, презрительно щурится в сторону скрючившегося на кровати человека.
– Вы, Эжен, так страдаете, что, право, только о себе думаете. Страдания любого эгоистом делают, это я понимаю, и потому вам прощаю. Уезжайте! А как я про себя понимать буду после всего – об этом вы подумали? Вы мне предлагаете жизнь прожить с мыслию, что самого лучшего, сердечного друга я бросила помирать в этом вонючем клоповнике на краю света, даже не попытавшись спасти, не подав воды, не обтерши лба… Так, по-вашему, получается? Что ж…
– Софи, Софи! – умоляюще зовет Эжен. – Не уходи! Прошу тебя… Я дурак последний, я на пороге могилы, а все о мирском думаю. Как выгляжу, прочие глупости… Посиди еще, это мне такая отрада…
– Ну так и быть, – Софи милостиво кивает, возвращается, помогает французу улечься в подушках, подает морс и лекарство. После вытирает салфеткой посиневшие губы больного. Она довольна собой, но скрывает это за маской высокомерной, еще не до конца минувшей обиды.
Бедный умирающий Эжен так и не понял, что его в очередной раз надули. Теперь ему кажется, что, позволяя Софи ухаживать за собой, он делает ей одолжение, спасая от грядущих мук совести. И его больше не беспокоит мысль о том, как он выглядит в ее глазах.
Так правильно, так хорошо, – думает Софи.
Жалость и любовь – вещи несовместные?
– Довольно, Любочка, – устало сказала Софи. – Пусть я чудовище, а Николаша Полушкин – ангел небесный. Пускай. Только я сейчас нехорошо себя чувствую и потому плохо соображаю. Мы с вами потом еще поговорим, ладно? И вот еще. Кофе вы мне отдадите или так и будете в руках держать?
Любочка вспыхнула и протянула Софи чашку. Та приняла ее обеими руками и выпила жадными глотками. Потом откинулась на кровать и закрыла глаза.
– Вам дурно? Хотите, я еще
По всей видимости, Любочка, последовательная в своих взглядах на жизнь, решила, что настало время обратить внимание на страдания Софи и пожалеть ее. Сейчас Софи это было на руку, поэтому она слегка застонала и страдальчески нахмурила брови.
Любочка живо подхватила пустую чашку и испарилась.
Глава 34
В которой Евпраксия Александровна торопит события, Викентий Савельевич обретает надежду, а Вера встречается с Никанором и заболевает горячкой
– Николя, как это понять? – Евпраксия Александровна сидела перед трюмо и делала омолаживающие примочки, макая кусочки марли попеременно в пахту и какой-то ядовито розовый раствор. После она аккуратно раскладывала их на лице, приминая мелкими движениями пальцев. – Ты должен Машеньку Гордееву обихаживать и уж решительно с ней поговорить. А вместо этого волочишься за приезжей Домогатской. Согласна, она крайне мила, энергична и явно хорошего роду. При других обстоятельствах большего и желать нечего. Но ведь у нее никаких средств нет, да и какая за ней история? Твой жребий брошен, Николя, и все подобные увлечения следует пока отложить до лучших времен…
– Если вам будет приятно узнать, маман, – Николаша криво усмехнулся. – Софи Домогатская не далее как вчера на мои ухаживания ответила оплеухой.
– Правда? Браво, Софи! – Евпраксия Александровна похлопала одной пухлой, ухоженной ладонью о другую. – Поделом тебе. Что ж ты ей предложил? Небось, что-то совершенно несусветное. Вот что значит – вырасти вдали от подлинного общества, на окраине цивилизации. В обществе человек вместе с молоком матери впитывает, какой к кому подход нужен, и в любом угаре божий дар с яичницей спутать не сумеет. Перед такой девушкой, как Софи, надо было на коленях стоять, говорить, что погибаешь, умолять о даровании любви… А ты – что? Ах, Николя… Вырос в дикости… Не видишь разницы между аристократкой по рождению и здешними мещанами да крестьянками. Думал, только мигни, и упадет к тебе в руки, как перезрелая поповна… Небось, пытался ее запугать или купить? Вот и получил по заслугам.
Николаша, отчего-то совершенно не обижаясь и не гневаясь на слова матери, внимательно слушал.
– Так что же Машенька-то? Пора, мой друг, пора…
– Так вы уж объясните мне, маман, поподробнее, как к Маше-то идти, чтоб я опять впросак не попал, – усмешка Николаши стала еще язвительней, но Евпраксия Александровна неплохо читала в душе старшего сына и знала, когда он говорит серьезно.
– Здесь-то как раз никаких разносолов не надо. Чем обыденней все, тем серьезней намерения, так это крестьяне понимают. Машенька, конечно, уж из крестьянского сословия выпадает, но и до аристократки ей далеко. Так, мещаночка с богословским уклоном. Решать-то и обустраивать все равно будут Гордеев с Марфой, а уж они-то в глубине души так крепкими крестьянами и остались. Сказать лучше сейчас, чтобы она до приезда отца могла помечтать, привыкнуть к тебе, как к суженому (Николаша презрительно сморщил тонкий нос, а Евпраксия Александровна погрозила ему пальцем). Значит, так прямо и говоришь: «позвольте, Марья Ивановна, просить вас оказать мне честь и стать моей дорогой супругой и спутницей жизни», – в обычно манерном голосе Евпраксии Александровны неожиданно прорезались истинно гордеевские интонации, породистое лицо стало по-мещански простоватым, и сын не сумел удержаться от улыбки.