Сибирская любовь
Шрифт:
– Эй, Илюшка, ты чего это?! Сдурел?
– Приворот ваш, что ли? – с интересом спрашивает другой, очень похожий на первого.
– Нет, – отвечает тот, кого назвали Ильей. – Это «Шир Гаширим», по-русски – «Песнь песней».
– А про что? – слегка раскосые, припухшие глаза еще больше щурятся от морозного ветерка, но глядят с любопытством.
– «Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами… Заклинаю вас, дщери иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно… Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях…»
Скрипит снег под сапогами, черные доски заборов равнодушно щерятся в темноту, ущербная луна наклонилась с небес.
– Какая глушь! – бессильно повторяет Аглая в жарко натопленной комнате и снова, и снова ломает тонкие пальцы.
Глава 22
В которой Машенька страдает, а после идет к Иордани и имеет там неожиданную встречу
Быстро скачет время, ох, как быстро. Не успели порадоваться первому снегу – а вот уж скоро и Рождество, и конец посту. В доме Гордеевых пост соблюдали по-разному. Мужчины – нестрогий; Марфа Парфеновна, при всей своей суровой праведности, понимала, что такой медведь, как ее братец, на грибах да капусте и недели не продержится. А Петруша, тот, известное дело, – баламут, охальник: дома не накормишь – пойдет в трактир. У Самсона с Розочкой, хоть они и крещеные, скоромное для гостя всегда найдется.
К себе же и племяннице Марфа Парфеновна старалась быть безжалостной. Маша, бывало, морщилась: что за чай без пышек, а без чая – что за житье! Но на сей раз она постилась истово. К роялю не подходила. Новые романы, присланные перед постом, лежали на полке неразрезанные. Проснувшись до света, спешила в церковь к утрене. Аниска, которой приходилось тащиться за нею, сокрушенно бурчала (едва удерживая на языке крепкие слова, коих постом даже в мыслях произносить не положено): привел же Господь барышню влюбиться! Теперь покоя не дает ни себе, ни людям. И хоть бы влюбилась-то как нормальная: приоделась бы, нарумянилась, глазами бы на управляющего постреляла. Ведь глаза-то у нее – красивые! И улыбка, если захочет…
Увы – Маша не хотела ни улыбаться, ни стрелять глазами. Ей было все ясно, никаких иллюзий не осталось. Она – калека, легкая и лукавая девичья жизнь ей недоступна. Да, разбежалась было… как корова на льду. Смешно и грешно. Теперь оставалось этот грех замаливать.
Она и замаливала. Выстаивала утрени, а раз в неделю – непременно – и Всенощное Бдение (тут, правда, стоя – не получалось, и так-то возвращалась домой как не своя, не чувствуя ни мороза, ни ветра, ни собственного тела). Смотрела, не отрываясь, на любимую икону – на ней Богородица расстилала над Русью плат, легкий, как первый снег. Просила за отца, за Петю, за тетку, еще – за отца, за отца, за отца… И за него, Митю. Что там сказал темный вогульский шаман про две души? Чего боится тетка? Неправда все. Лучше его нет. И правильно, что он не смотрит на Машу – разве ему такая нужна? Ему и Златовратские не нужны, зря он к ним ходит! Ее пугало ожесточение, поднимавшееся всякий раз при мысли о кузинах. Опять – грех! Молись, молись…
Однако, молитвы – молитвами, а и к Рождеству надо было готовиться. У Гордеевых елку не ставили: малых детей в доме нет, а для больших это, по твердому убеждению Марфы Парфеновны, – пустая суета, бесам на радость. Зато ставили в собрании. И Маша, по просьбе отца и Каденьки, прилежно сидела часами, клеила из цветной и золотой бумаги цепи, фонарики, вырезала зверей, звезды и корабли. Вдвоем с Васей Полушкиным они сделали вертеп. Вася принес из лесу подходящую колоду, обтесал, выдолбил, – получилась пещерка. Коров и разный другой скот он же смастерил из шишек и веточек. Маше достались фигуры: Иосиф, Мария, волхвы с дарами, младенец Иисус. Она любила такую работу. К настоящему рукоделию тетка ее так и не приучила –
За день до Рождества Иван Парфенович получил наконец долгожданное известие: из России, от Прохора Виноградова. Новейшее оборудование для прииска, вкупе с другими нужными товарами, коих у нас не сыскать, – заказанное прошлой весной, – перед самым концом навигации успело таки доплыть из Киля в Петербург и теперь благополучно пребывает на складе. Осталось, как писал Виноградов, справиться с формальностями.
«А их, сам знаешь – сколько. За каждой печатью – десяток чиновников, и любой письмоводитель готов вцепиться тебе в штанину на манер шавки – только бы не допустить до дела! Однако же, друг любезный, верно ты решил не отправлять свое добро морем в Обскую губу. Во-первых, не успело б до зимы; а во-вторых, здесь-то и я пригляжу, да и на железной дороге, слава Богу, народец еще не разбаловался – порядки строгие. А там, пока доберешься, мало что найдешь: чего не испортят – разворуют на пропой».
Гордеев и сам считал, что решил верно. И в Екатеринбург, куда поездом должно было прибыть его добро – где-то к Сретенью, по расчетам Виноградова, – собрался ехать загодя. Можно было, конечно, поберечь себя от дорожных тягот, послать того же Печиногу – ясно, что не подведет! – но Иван Парфенович от одного намека на это, сделанного сестрой, пришел в угрюмую ярость.
– Поберечь, говоришь? На полати под перину меня положишь и с ложки будешь кормить?! Не дождешься!! – от его рыка рухнула прислоненная к печке кочерга, и Марфа Парфеновна, крестясь, вымелась прочь из кабинета, сокрушаясь о братниной немилости.
Причина этой немилости ей очень была известна. Управляющий! Сложных деловых планов брата на его счет она не понимала, да и не пыталась понять, но одно знала точно: не тот это человек, не тот! Увы, как ни старалась, она так и не смогла посеять в душе Ивана Парфеновича недоверия к сему вертопраху. Только на себя опалу накликала. Вот и в Екатеринбург велел ему собираться. Пусть, говорит, поучится да себя в деле покажет. Да уж, себя-то он покажет, только на это и мастер! Одна польза с того: хоть ненадолго уберется с Машиных глаз. А то ведь, хоть Марфа Парфеновна и твердила племяннице: молись, молись! – а тяжко было смотреть, как та изводится. Совсем себя, того и гляди, спалит.
Сперва Гордеев хотел ехать, не дожидаясь даже Рождества. Мало ли дел по дороге: к тому завернул, к другому, вот месяц-то и пролетел. Но егорьевское общество возроптало. Разве мыслимо, святые угодники? Такой праздник да без Ивана Парфеновича! Особенно расстонались девицы, среди коих первые – барышни Златовратские. Гордеев, ясное дело, не заблуждался, о ком они стонут: не о дядюшке, уж это точно! Недаром хитрец Опалинский у них все вечера просиживал. И, надо признаться, такая метода, поначалу вызывавшая у Ивана Парфеновича недоумение и даже гнев, себя оправдала. Машенька, эта ледышка, и не подозревавшая, кажется, о том, что промеж особ разного пола может быть и что-то иное, кроме бесед о возвышенном, – определенно зажглась! Да так, что это было заметно и постороннему глазу. Иван Парфенович одного не мог взять в толк: отчего мальчишка теперь-то тянет? Дело, считай, слажено, пора и к свадьбе готовиться. По-хорошему, съездили бы в Екатеринбург, да сразу после Пасхи бы и обвенчались. А он – ни гу-гу! Это что ж, у них в Петербурге все так над девицами измываются?