Сиддхартха
Шрифт:
— А теперь, Сиддхартха, кто ты такой?
— Я не знаю этого. Я не знаю этого так же, как и ты. Я в пути. Вчера я был богачом, сегодня я уже не богач, а кем я стану завтра, я не знаю.
— Ты потерял свое богатство?
— Я потерял его или оно — меня, но мои руки свободны от него. Быстро крутится колесо превращений, Говинда. Где брахман Сиддхартха? Где саман Сиддхартха? Где богач Сиддхартха? Быстро сменяется преходящее, Говинда, ты это знаешь.
Говинда долго с сомнением в глазах смотрел на друга своей юности. Потом еще раз приветствовал его — так, как приветствуют старших, — и пошел своей дорогой.
С улыбкой смотрел Сиддхартха ему вслед, он все еще любил его, этого верного, этого пугливого. Да и как мог он в такую минуту, в этот высокий миг пробуждения после своего удивительного
С улыбкой смотрел Сиддхартха вслед исчезавшему монаху.
Сон очень укрепил его, но сильно мучил голод: уже два дня он ничего не ел, а давно ушло то время, когда он мог не замечать голода. С горечью, но и с улыбкой подумал он о том времени. Тогда — он помнил — он хвастался —
и от великого знания я снова должен был уйти. Я ушел, чтобы учиться у Камалы радостям любви и у Камасвами — торговле; я копил деньги и тратил деньги, я учился любить свой желудок, учился ласкать свои чувства. Немало лет потребовалось мне, чтобы утратить силу духа, чтобы вновь разучиться думать, чтобы забыть о единстве мира. Разве не похоже это на то, как будто во мне медленно, извилистым путем, делая большие крюки, мужчина превращался в ребенка, мыслитель — в человека-дитя. И все же очень хорошим был этот путь, и все-таки не умерла звонкая птичка в моей груди. Но что это был за путь?
Сколько глупостей, сколько пороков, сколько заблуждении, сколько мерзостей, разочарований, тоски — и все только для того, чтобы снова стать ребенком и иметь возможность начать все с начала! Но это было правильно — так говорит мне мое сердце, и глаза мои улыбаются прошлому. Я должен был пережить отчаяние, я должен был опуститься до глупейшей из всех мыслей, до мысли о самоубийстве, чтобы получить прощение, чтобы вновь услышать „Ом», чтобы вновь крепко спать и радостно пробуждаться. Я должен был стать глупцом, чтобы вновь найти в себе атман. Я должен был грешить, чтобы снова начать жить. Куда еще приведет меня мой путь? Глуп он, этот путь, он идет петлями, он, может быть, идет по кругу. Пусть он кружит как хочет, я готов идти”.
С удивлением ощущал он, как бурлит в груди радость.
“Откуда, — спрашивал он свое сердце, — откуда эта веселость? Может быть, из долгого, доброго сна, который так освежил меня? Или из слова „Ом», которое я произнес? Или просто я рад, что побег мой свершился, что наконец я снова свободен и, как ребенок, стою под небом? О, как прекрасно это бегство, это освобождение! Как чист и прекрасен здесь воздух, как хорошо дышать! Там, откуда я убежал, — там все отдавало маслом, пряностями, вином, избытком, ленью. Как ненавидел я этот мир богачей, мир кутил и игроков! Как ненавидел я самого себя, так долго оставаясь в этом ужасном мире! Как я себя ненавидел! Как я себя ограбил, отравил, измучил, каким старым и злым я сам себя сделал! Нет, никогда больше не стану я делать того, что когда-то делал так охотно: воображать, будто Сиддхартха мудр! Но что я хорошо сделал, что мне нравится и что я должен похвалить — это то, что покончено наконец с ненавистью к самому себе, с глупой и пустой прошлой жизнью. Я хвалю тебя, Сиддхартха: после стольких лет слепоты ты снова прозрел, ты что-то сделал, ты услышал в своей груди поющую птичку и последовал за ней!”
Так хвалил он себя, и радовался себе, и временами с интересом прислушивался к своему желудку, урчавшему от голода. Он чувствовал, что в последнее время, за эти последние дни, в избытке отведал горечи и страдания — хлебнул до отчаяния, до смерти. Хорошо, что это было. Долго еще мог он оставаться у Камасвами, наживать деньги, проматывать деньги, отращивать брюхо и убивать душу; долго еще мог он прожить в этой уютной, устланной коврами тюрьме, если бы не настал тот миг безысходного, безграничного отчаяния, тот последний миг, когда, склонившись над бегущим потоком, он был готов уничтожить себя. Но он смог почувствовать это отчаяние, это глубочайшее отвращение к себе —
“Это хорошо, — думал он, — испытать на себе все, о чем нужно знать. Что мирские соблазны к добру не ведут, я выучил еще ребенком. Знал я это давно, но понял лишь теперь. И вот сейчас я действительно знаю это, знаю не только рассудком, но своими глазами, своим сердцем, своим желудком. Хорошо же, что я это знаю!”
Долго размышлял он о своем превращении, слушал, как поет от радости птичка в его груди. Разве не умерла в нем эта птичка? Разве не чувствовал он, как она гибнет? Нет, что-то другое умерло в нем, что-то такое, что давно ждало смерти. Не его ли это собственное “я” — маленькое, робкое и гордое “я”, с которым он столько лет боролся, которое всякий раз его побеждало и убитое, появлялось вновь, отнимая радость, вселяя страх? Не оно ли сегодня нашло наконец свою смерть — здесь, в лесу, у этой чудной реки? И не благодаря ли этой смерти он так по-детски счастлив теперь, так полон доверия и радости, так свободен от страха?
И теперь догадался Сиддхартха, почему и брахманом, и отшельником он тщетно боролся с этим “я”: слишком много было знаний, слишком много священных стихов, жертвенных правил, самобичеваний, слишком много деловитости и тщеславия — вот что мешало ему. Полон высокомерия он был: всегда умнейший, всегда усерднейший, всегда на шаг впереди других, всегда жрец или мудрец. В этом высокомерии, в этой духовности скрывалось его “я”, здесь прочно коренилось оно и росло, в то время как он думал, что постами и истязаниями убивает его. Он должен был идти в мир, гоняться за наслаждениями и властью, за женщинами и деньгами, должен был сделаться торговцем, игроком, пьяницей и ростовщиком, чтобы умерли в нем жрец и саман. Но мало того, он еще должен был прожить эти безобразные годы, узнать отвращение, узнать бессмысленность постылой, загубленной жизни, испить эту чашу до конца, до горького отчаяния, до того мгновения, когда сластолюбец Сиддхартха и ростовщик Сиддхартха тоже умрут. И они умерли. От глубокого сна пробудился новый Сиддхартха. Он тоже состарится, он тоже когда-то должен будет умереть, ибо изменчив Сиддхартха, как изменчиво все сущее, но в этот день он был юн, он был ребенком, новым Сидхартхой, и радость переполняла его.
Об этом думал он, и прислушивался, усмехаясь, к своему желудку, и благодарно слушал, как жужжит пчела. Светло смотрел он на бегущую реку, никогда еще не любил он так воду, никогда еще шорох и игра бегущей воды не казались ему так прекрасны, не проникали так глубоко в его душу. Ему казалось, что река хочет сказать ему что-то особенное, что-то такое, о чем он еще не знает, что его еще только ждет. В этой реке хотел утонуть Сиддхартха, но старый, усталый, отчаявшийся Сиддхартха утонул сегодня в нем самом. А новый Сиддхартха чувствовал глубокую любовь к этой бегущей воде и решил про себя, что не так скоро вновь расстанется с ней.
ПЕРЕВОЗЧИК
“Я останусь на этой реке, — думал Сиддхартха, — это та самая река, которую я когда-то перешел на своем пути к людям-детям, меня перевез тогда один славный перевозчик — я пойду к нему. Из его хижины начался когда-то мой путь в новую жизнь, которая теперь изношена и кончена, пусть же и этот мой новый путь, и теперешняя моя жизнь начнутся там!”
С нежностью смотрел он на бегущую воду, всматривался в прозрачную зеленую глубь, в кристальные линии ее таинственного рисунка. Он видел, как светлые жемчужины поднимаются из глубины, как легкие порывы ветра пробегают по сверкающей водной глади, как отражается в ней голубизна неба. Тысячью глаз смотрела в него река: зелеными, белыми, хрустальными, небесно-голубыми. Как любил он эту воду, как она восхищала его, как он был ей благодарен! Он слышал в своем сердце оживший, вновь проснувшийся голос, и голос говорил ему: “Люби эту воду! Оставайся возле нее! Учись у нее!” О да, он хотел у нее учиться, хотел слушать ее; ему казалось, что тот, кто поймет эту воду, поймет ее тайну, тот сможет понять и многое другое, многие тайны, все тайны.