Сиддхартха
Шрифт:
— Нет, Васудева, я ничего этого не делаю.
— Я знал это. Ты не принуждаешь его, не бьешь, не приказываешь ему, потому что ты знаешь, что мягкость сильнее твердости, вода сильнее скалы, любовь сильнее страха. Очень хорошо, я хвалю тебя. Но не ошибаешься ли ты, думая, что не мучишь, не наказываешь его? Не связываешь ли ты его по рукам и ногам своей любовью? Не казнишь ли его каждодневно мукой стыда, которая еще тяжелее от твоей доброты и твоего терпения? Не принуждаешь ли ты его, высокомерного и своевольного ребенка, жить в хижине с двумя стариками, которые едят одни бананы и для которых рис — уже лакомство, чьи мысли не могут быть его мыслями, чьи сердца состарились и остыли и бьются совсем иначе, чем его? Разве не чувствует он во всем этом принуждения,
— Что же, по-твоему, я должен сделать? — тихо спросил он.
И Васудева сказал:
— Отведи его в город, отведи его в дом матери. Там еще будут слуги — отдай его им. А если там никого уже нет, то отведи его к какому-нибудь учителю — не ради учения, а для того, чтобы он был с другими детьми, и с девочками, и в мире, которому он принадлежит. Ты никогда не думал об этом?
— Ты читаешь в моем сердце, — сказал Сиддхартха печально. — Часто я думал об этом. Но скажи, как же я его — ведь у него и так далеко не кроткое сердце, — как я отпущу его в этот мир? Ведь он станет гордецом, ведь он забудет себя в погоне за наслаждением и властью, ведь он повторит все ошибки своего отца и, может быть, совсем, навсегда погибнет, погрузится в сансару?
Усмешкой осветилось лицо перевозчика, мягко потрепал он Сиддхартху по руке и сказал:
— Спроси об этом реку, друг! Послушай, как она смеется над этим! Неужели ты действительно думаешь, что ты совершал свои глупости для того, чтобы их не совершал твой сын? И разве можешь ты защитить твоего сына от сансары? Чем же? Учением? Молитвой? Наставлениями? Милый, разве ты совсем забыл ту историю, ту поучительную историю, о сыне брахмана Сиддхартхе, которую ты здесь, на этом самом месте, когда-то рассказал мне? Кто уберег самана Сиддхартху от сансары, от греха, от алчности, от глупости? Разве святость его отца, наставления учителей, его собственные знания, его искания защитили его? Какой отец, какой учитель смог уберечь его от того, чтобы самому прожить свою жизнь, самому в этой жизни запачкаться, самому принять бремя вины, самому пить горькое питье и самому отыскать свой путь? Неужели ты веришь, милый, что этот путь можно за кого-то пройти? Может быть, за твоего сыночка, потому что ты его любишь, потому что с радостью уберег бы его от страдания, от боли, от разочарований? Но если бы ты и десять раз умер за него, ты не смог бы принять на себя даже крохотной части его судьбы.
Еще никогда Васудева не произносил так много слов сразу. Сиддхартха дружески поблагодарил его, ушел, озабоченный, в хижину, долго не мог заснуть. Васудева не сказал ничего такого, чего бы сам он не знал, о чем не думал. Он все знал, но ничего не мог поделать; сильнее знания была его любовь к ребенку, сильнее — его нежность, сильнее — страх потерять мальчика. Разве когда-нибудь из-за чего-нибудь он страдал так, как сейчас? Когда, кого он так любил — так слепо, так мучительно, так безответно и все же так счастливо?
Сиддхартха не мог последовать совету друга, он не мог отдать сына. Он позволял ребенку командовать им, он позволял презирать себя. Он молчал и ждал, возобновляя ежедневно молчаливую борьбу дружелюбием, ведя беззвучную борьбу терпением. И Васудева молчал и ждал — дружелюбно, терпеливо, все понимая. В терпении они оба были мастера.
Однажды, когда лицо мальчика как-то особенно напомнило ему Камалу, Сиддхартха вдруг вспомнил слова, которые она когда-то, годы назад, в дни юности, сказала ему. “Ты не способен любить”, - сказала она, и он согласился с ней, и сравнил себя со звездой, а других — с опавшими листьями, но все же почувствовал в ее словах справедливый упрек. И в самом деле, никогда из-за другого человека не мог он потерять голову и волю, забыть себя, творить глупости — никогда он этого не мог, и в этом, казалось ему тогда, было то огромное различие, которое отделяло его от остальных, от людей-детей. Но теперь, с тех пор как его сын здесь, теперь и он, Сиддхартха, тоже человек-дитя, совершенно такой, как они: страдает из-за человека, любит человека, растворился в этой любви,
Конечно, он понимал, что эта слепая любовь к сыну — эта страсть, это страдание — всего лишь сансара, темный источник, мутная вода. И в то же время он чувствовал, что любовь эта не напрасна, что она необходима и пришла из глубин его существа. И это наслаждение придется ему искупить, и эту боль узнать, и эти глупости совершить.
А сын позволял ему совершать эти глупости, позволял уговаривать его, позволял ежедневно унижаться перед ним, потакать его капризам. Этот отец не внушал ему ни восторга, ни страха. Он был добрый человек, этот отец, — добрый, добродушный, мягкий человек, может быть, очень святой человек, может быть, просто святой, но все это были не те качества, которыми можно было завоевать душу мальчика. Скучно ему было у этого отца, надоел он ему, надоело сидеть в его проклятой хижине, как в клетке, а то, что на всякую выходку он отвечал улыбкой, на грубость — дружелюбием, на злобу — добротой, было самой ненавистной хитростью старого мошенника. Мальчик скорее согласился бы, чтобы он угрожал ему, бил его.
И пришел день, когда юный Сиддхартха взбунтовался и открыто восстал против отца.
Отец дал ему работу, попросил сходить за хворостом, но мальчик не пошел из хижины. В приступе упрямства и ярости он топал ногами, сжимал кулаки и выкрикивал в лицо отцу слова ненависти и презрения.
— Сам иди за своим хворостом! — кричал он, и изо рта его летела слюна. — Я тебе не слуга. Я знаю, почему ты меня не бьешь — ты просто не смеешь! Я знаю, ты хочешь твоей святостью и добротой меня все время наказывать и стыдить. Ты хочешь, чтобы я стал как ты, таким же святым, таким кротким и мудрым! А я тебе назло, — слышишь? — я лучше стану грабителем и убийцей и пойду к демонам, чем буду таким, как ты! Я ненавижу тебя, ты не мой отец, пусть ты был хоть десять раз любовник моей матери!
Гнев и тоска вскипали в нем, выливаясь в яростные, злые слова, и он швырял их в отца. Потом мальчик убежал и вернулся лишь поздно ночью.
На следующее утро он исчез. Исчезла и маленькая, сплетенная из двухцветного лыка корзинка, в которой они хранили медные и серебряные монеты, полученные в уплату за перевоз. Исчезла и лодка. Сиддхартха разглядел ее на противоположном берегу: мальчик убежал.
— Я должен пойти за ним, — сказал Сиддхартха; вчерашние страшные слова сына звучали в его ушах, он дрожал от горя. — Ребенок не может один идти через лес, он погибнет. Мы должны построить плот, Васудева, чтобы перебраться через реку.
— Мы построим плот, — сказал Васудева, — чтобы привести назад нашу лодку, которую увел мальчик. А тебе, друг, не надо идти за ним — пусть бежит, он уже не дитя, он сумеет позаботиться о себе. Он ищет путь в город, и он прав, не забывай этого. Он сделал то, что ты должен был сделать сам. Он заботится о себе, он идет своей дорогой. Ах, Сиддхартха, я вижу, ты страдаешь, но ты страдаешь от боли, над которой можно и смеяться, и ты сам скоро будешь над ней смеяться.
Сиддхартха не отвечал. В руках его уже был топор, и он уже начал строить бамбуковый плот; Васудева помог ему связать стволы лианами. Переплыв реку — их далеко снесло по течению, — они вытащили плот на противоположный берег.
— Зачем ты взял топор? — спросил Сиддхартха.
И Васудева сказал:
— Может, весла от нашей лодки потерялись.
Но Сиддхартха знал, о чем думает его друг. Перевозчик предвидел, что мальчик выбросил или сломал весла, — чтобы отомстить и помешать преследованию. И действительно, весел не было. Васудева кивнул на дно лодки и с усмешкой посмотрел на друга, будто говоря:
“Разве ты не видишь, что хочет тебе сказать твой сын? Разве ты не видишь: он не хочет, чтобы за ним гнались”. Однако вслух он этого не сказал, а принялся мастерить новые весла” Сиддхартха простился с ним и поспешил на поиски беглеца. Васудева не удерживал его.