Сидение раскольников в Соловках
Шрифт:
К зиме покинули остров и осаждавшие обитель ратные люди. Осада шла вяло, неохотно, недружно, а осажденные защищались стойко, упрямо. Воевода сам видел, что после неожиданного появления в его стане огненного чернеца, которому он отрубил пальцы на правой руке, а потом, забив в колодки, отправил под караулом в Сумской, что после этого неожиданного явления стрельцы потеряли и бодрость духа, и упорство в добывании мятежной обители. Думая, что, проведя зиму в Сумском, они к весне опять будут способны с прежнею отвагой пойти на монастырь, он велел уничтожить все построенные для осады монастырских стен городки, разорить осадные укрепления и подкопы и переехал на зимовку в Сумской. Но чтобы монастырь и весь остров продолжали оставаться в осаде и чтобы осажденные
Но черные мятежники не унывали. Всяких запасов у них было вдоволь, а отрезанность от земли была отчасти на руку старым монахам: она не давала возможности молодым чернецам шляться по усольям и соседним посадам и возжаться с бабами, до которых черная молодежь были большие охотники.
После серой, скучной и мокрой осени с суровыми ветрами и туманами и после долгого Филиппова поста наступили святки. Все же хоть какое-нибудь развлечение для братии; и для почтенных старцев, и для молодшей братии "утешение" положено: и брашно всякое, и разрешение вина и елея. Чего же больше людям, отрезанным от мира и его прелестей! За трапезой и лапшица добрая, и шти с сушеной рыбкой, и пшенники с яичком, и пироги с вязигой, и икорка паюсная, и теши межукосные, и яишенка глазаста, и оладьи со сметанкой, и квасок добрый, и медвяное питье; а по кельям тоже "утешение": и коврижки прянишны и сахарны, и древо сахарно доброе, и малинка в меду, и вишенка в сахаре аглицком, и яблочки в патоке, и пастилки двусоюзные, и все от благодетелей. А для молодшей братии, у кого зубы, и орешки Кедровы, и орешки калены. После пенья, да метаний, да урочных поклонов это "утешение" немощи ради плоти не возбраняется.
А соснув после обеда, пока не благовестили еще к вечерням и день был ясный, без метели и пурги, старцы выходили на двор, садились на крылечках да на завалинках и смотрели, как молодшая братия, служки, да молодые трудники, да ратнички голубей гоняли. Голуби - большая утеха для отчужденных от мира. Спугнут это их ратники либо труднички, и взовьются они к небу стаями, кружатся, кружатся по аеру над церквами Божьими, а турманы свое дело делают, а особливо тот белый, "в штанцах"; уж так-то кувыркаются по аеру, что и сказать нельзя! А старцы поднимают кверху свои седые бороды, щурятся на небо, ищут чудодея турмана "в штанцах", и хоть старые очи ничего не видят издали, а все же утеха некая. А там голуби, все кружась шире и шире, все забирая выше и выше, кажется, совсем хотят оставить монастырь и лететь за море; так нет! Исачко стоит середи монастыря, задрав к небу свою бороду и расставив руки, и все видит, и радостно покрикивает: "Ах он вор! Уж и вор птица, что выделывает!" И старцы радуются, хоть и не видят всего, что видит глазастый Исачко. А там голуби, покружась и покувыркаясь по аеру, спускаются на землю и кучами, доверчиво, словно куры, толпятся к старцам. У каждого старца в приполье либо в скуфейке горстка зерна либо крох от трапезы, и старцы бросают этот дар Божий Божьей твари, птичке небесной...
– Воззрите на птица небесная, иже ни сеют, ни жнут, - с любовью бормочет старец Никанор, швыряя в серую копошащуюся массу крохи от поджаренного пшенника.
А Исачко не отходит от турмана "в штанцах", так и увивается около него. Он вынес ему целый каравай пшенника: сам не ел за трапезой, а приберег своему любимцу и теперь даже испугал его видом огромного кома желтого рассыпчатого пшенника, брошенного к голубю.
– Клюй, дурашка, не бойся, не укусит, не коршун, чать, - бормочет он, нагибаясь к турману.
Появляется откуда-то и Спиря. Он все так же босиком, как и летом, без полукафтанья, в одной длинной рубахе, но уже в скуфейке. Он поднимает голову вверх и смотрит на соборную колокольню. С колокольни срываются два голубя, летят к Спире и усаживаются,
– Что, детки, есть небось захотели?
– ласково говорит он.
– А не дам, ноне пост.
Голуби машут крыльями и тянутся ко рту юродивого. Тот нарочно нагибает голову.
– Что ты их дразнишь?
– вступается сердобольный Исачко.
– Не томи... Ты думаешь, и птичина по неделям поститься должна, как ты, двужильный!
Старцы добродушно смеются.
– Не томи их, Спиря, - говорит Никанор, смеясь седыми бровями.
Сухой, серьезный старец Геронтий машет Спириным голубям своей скуфейкой и вытряхивает из нее крошки, маня проголодавшуюся птицу. Но Спирины голуби не летят к Геронтию.
В это время из-за собора показывается Оленушка. Она в собольей шубейке, подпоясана голубым поясом и в собольей шапочке. Оленушка каталась на салазках за монастырской оградой. Молодые щеки ее пылали морозным нежным румянцем.
Спирины голуби тотчас же перелетели и уселись на плечах Оленушки.
– Нету у меня ничего, нету, гулюшки, - смеялась девушка, защищая свои розовые губы.
Лица у старцев сияли радостью и умилением. Старый седобородый Никанор улыбался бровями, глядя на Оленушку и на голубей. Даже суровый Геронтий как будто потеплел своим сухим лицом.
К архимандриту подошел старый соборный звонарь и низко поклонился.
– Благослови, святой отец, - сказал он, протягивая руки пригоршнею.
– В било?
– сказал Никанор.
– Во святой колокол, к вечерне благовестить, - отвечал звонарь.
– Во имя Отца и Сына...
– благословил Никанор.
Звонарь поплелся на колокольню. Скоро в морозном воздухе далеко-далеко по острову и по свинцовому морю с льдинами и скалами пронесся металлический крик колокола. Голуби встрепенулись и побросали зерна.
Старцы встали, перекрестились и тихо побрели к вечерне. За ними сыпанула остальная братия, старшая и молодшая, служки и трудники, и ратные люди. Остались одни голуби доедать зерна и крохи. К ним налетели монастырские галки и юркие воробьи... Монастырь замер...
Скоро на монастырь спустилась и ночь, темная, с темным небом и яркими звездами, блеск которых бледнел только тогда, когда с полуночи шли и трепетали на небе яркие полосы "сполоха"...
Скоро и сон сошел на монастырь: братии надо успеть соснуть до полуночного бдения и до утренних метаний, и братия спит. Не спит только старость, к которой сон нейдет, так старость молится по кельям и вздыхает о грехах своих да о молодости...
Не спит еще и молодость...
Не спит Оленушка. Накатавшись вдоволь на салазках, которые смастерил ей келарь Нафанаил, большой искусник строитель и худог, отстояв потом вечерни и воротившись в отведенную ей с матерью келью, она поужинала, пощелкала кедровых орешков, погрызла немножко орла сахарного и вздумала погадать о суженом. Нельзя же, святки на дворе: хоть и монастырь, а все же святки. Мать души в ней не чаяла и потому согласилась на все, хоть в монастыре бы и грешно гадать... "Экое мирское дуростное дело, да в святой-то обители! Что ж, дитя малое, неразумное, пущай побалует... Коли и взыщет Господь, так на мне, на старой дуре; а я отмолюсь, еще привезу в святую обитель, коли жива буду, бочку-другую беремянную вина ренсково да пуд ладану росново", - думала себе Неупокоиха.
Налили в миску воды, достали жестянку, положили а нее воску от иорданской свечки и стали топить воск на светце. Растопили. Оленушка, вся пунцовая от хлопот, от жару светца и от волнения, загадала про Борю, перекрестилась истово... Рука дрожит, шутка ли! Про судьбу гадает, про суженое... Нагнула жестянку над миской. Желтой лентой полился растопленный воск в воду и, с шипом падая в нее и погружаясь, неровными лохмотами всплывал наверх... Все вылито... Дрожащею рукою, бережно, словно драгоценность какую, вынимает Оленушка восковые лохмотки из воды, кладет их на розовую ладонь и со страхом рассматривает...