Сидение раскольников в Соловках
Шрифт:
– Что, брат? Али по-бабьи труднее плясать-ту?
– спросил игрец в зернь.
– Не в пример трудней.
– Знамо, надоть, чтобы и плечи, чтоб и все выходило.
В поварню ввалились еще гости. Вошел медвежий поводильщик с бубном, за ним медведь на веревке и коза с рогами, а на рогах старая камилавка. Веселый хохот встретил дорогих гостей.
– Ай да Миша! Ай да воевода Топтыгин!
– приветствовал медведя Феклист.
– А ты прежь угости меня, - заревел медведь.
– И меня, козу в сарафане, - замекекала коза, - м-ме! И меня!
Гостям поднесли пива. Поводилыцик, выпив ковш, задудел в бубен, а "царь Давыд" заюзжал на гребне. Медведь тяжело, грузно пошел плясать, а вокруг него скакала коза, тряся бородой и приговаривая:
Я по келейке хожу,
Я черничку бужу:
"Черничка,
Молодая, встань!"
"Не могу я встать,
Головы поднять.
Уж и встати было,
Поплясати было,
Для милых гостей
Поломати костей..."
– Вот я вам переломаю кости, лодыжники!
– раздался вдруг грозный голос.
Все встрепенулись и замерли на местах. На пороге стоял городничий старец Протасий. В руках его был огромный посох, "жезл Аарона", как называли его молодые чернецы, по ком гулял этот "жезл"...
И "жезл" погулял-таки в эту памятную ночь соловецкого сидения...
IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА
Наступила, наконец, и весна, к которой и в сонных грезах, и наяву, в келье и в церкви, под ровное постукивание вязальных спиц матери и под однообразное чтение нескончаемых кафизм неудержимо рвалось молодое, несутерпчивое сердце Оленушки. Бог весть откуда стали слетаться птицы, оглашая остров и взморье радостными криками, словно бы это были страннички, слетевшиеся со всего света посмотреть, что тут делается на далеком, уединенном зеленом островке и так же ли и тут плачут люди, как в тех прекрасных далеких теплых землях, откуда они прилетели, или новая весна осушила все людские слезы. И ночью, на поголубевшем с весною небе, и на светлой, румяной заре, и в яркий полдень все неслись и звенели по небесному пространству птичьи голоса, и одни смолкали там, в той стороне, с полуночи, а другие неслись к острову с той стороны, от полудня. Все короче и короче становились ночи, все продолжительнее и продолжительнее становились дни. И вокруг келий, и у монастырских стен, и за стенами, и даже в трещинах, и на выступах старых стен и крыш пробивалась зеленая травка. Остров ожил вместе с этою оживающею зеленью и с этим неугомонным птичьим криком и галасом. Даже с монастырскими птицами - с голубями, галками и воробьями - творилось что-то необычайное. Белый турман "в штанцах" вился и кувыркался в воздухе еще безумнее, так что Исачко, задирая к небу голову, чтобы лучше видеть своего любимца, чуть не свихнул свою воловью шею. Спирины "гули" совсем бросили своего воспитателя и все целовались на соборном карнизе и доцеловались до того, что едва успели кое-как сместить себе на одной балке гнездо, и то благодаря юродивому, который тихонько подкладывал им поблизости гнезда соломки и шерстки...
– Это брат-то с сестрой?
– подшутил над ним однажды Исачко, увидев его за этим благочестивым занятием, и лукаво подмигнул своими косыми глазами.
– Ах ты, старый греховодник!
Когда же Оленушка спросила Спирю, почему "гули" покинули его, юродивый отвечал:
– Погоди маленько, дитятко, и ты кинешь матушку для Борьки.
Оленушка только вспыхнула и закрылась рукавом. Ей и страшно, и хорошо разом сделалось от слов юродивого. Как он мог узнать, думалось ей, что у нее есть в Архангельском зазнобушка? И как он мог знать, что его зовут Борей? Вестимо, потому, что он святой, прозорливый человек, а потому насквозь человека видит и мысли его читает, и душу видит как на ладонке, и все грехи его знает. И при этом Оленушка зарделась еще больше: она вспомнила, что сегодня утром ей страх как хотелось молочной каши... А сегодня середа, постный день... Спиря все это знает, ах, срам какой!
Теплый, ласковый весенний воздух тянул Оленушку за монастырские ворота. За воротами, казалось, ближе было к Архангельску: коли бы крылья, как у тех пташек, так бы и полетела через море.
Оленушка чуть не заплакала. Шутка ли! Скоро год, как они сидят здесь словно в темной темнице. А еще когда-то приедут богомольцы да возьмут их с собою! Да и приедут ли? Может, опять нагрянут эти московские разбойники, опять запрут монастырь и опять начнется пальба без конца.
Долго бродила Оленушка вокруг монастыря, тоскуя и не находя себе места. Зайдя за один выступ монастырской стены, подходившей почти вплоть к морю, она уселась на краю обрыва и, собирая вокруг себя мох, стала делать из него венок. Она совсем углубилась в свое занятие, вспоминая
Сидя так неподвижно, Оленушка с удивлением услышала, как будто кто-то под землею шевелится, не то глухо скребется. Она стала прислушиваться и осматриваться. Почти под ногами у нее, ниже, под неровным каменистым берегом плескалось море, наскакивая на берег с пеной и снова отступая и падая. Вправо из-за корней и спутавшихся ветвей с свежею зеленью выглядывал большой серый камень. Всматриваясь в него, Оленушка видела, что из-под самого камня, казалось, сползала земля и тихо сыпалась в море с отвесной кручи. Отчего же это сползала там земля? Разве камень хочет упасть в море? Так камень, кажется, не двигается.
Вдруг из-за камня показалась косматая голова. Оленушка чуть не вскрикнула, да от ужаса так и прикипела на месте с пучком моха в руке... Голова повернулась, и Оленушка узнала Спирю! Юродивый также узнал ее, и его добрые, собачьи глаза блеснули радостью...
– Это ты, девынька?
– отозвался он тихо.
– Я, дедушка, - отвечала девушка, чувствуя, что у нее еще колотится сердце.
Юродивый совсем вылез из-за камня. Он был весь в земле - руки, ноги, волосы.
– Ты что это тут, девынька, делаешь?
– спросил он, приближаясь.
– Венок заплетаю.
– А!.. А кому?
– Богородице, дедушка, на образ.
– Умница, девынька, заплетай.
– А ты, дедушка, что тут делаешь?
– Ямку себе.
Оленушка глядела на него удивленными глазами.
– Норку, - пояснил юродивый, - нору зверину.
– Нору?
Оленушка ничего не понимала и в недоумении теребила свой венок.
– Печерочку себе махоньку копаю, девынька, - пояснил Спиря, показывая руками, как он это копает.
– На что ж она тебе, дедушка?
– А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерски угодники молились.
– А на что ж церква, дедушка?
– Церква церквой... только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.
Девушка невольно вздрогнула.
– Господи! Как страшно...
– Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.
Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.
– Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!
– Не скажу, дедушка.
– То-то же, мотри у меня, Христом прошу.
Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.
– Что, скучаешь у нас, девынька?
– Да, дедушка, домой бы.
– Али дома лучше?
– Лучше.
Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что у него когда-то было свое "домой". Только давно это было.
И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке дуба тоскливо гугнит лесной голубь припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня: