Силуэты русских художников
Шрифт:
И когда иссякают слова жалоб и упреков, художник, забыв об обидах времени и людей, говорит с восторгом знатока о великолепии поруганных святынь. Речь его становится благоговейной и задушевно-грустной при воспоминании о том, что он любит так одиноко чутко:
«Осмотритесь в храмах ростовских и ярославских, особенно у Ивана Предтечи в Толчкове. Какие чудеснейшие гармонии вас окружают. Как смело сочетались лазоревые воздушные тоны с красивейшей охрой. Как легка изумрудно-серая зелень и как у места на ней красноватые и коричневые одежды. По тепловатому светлому фону летят грозные ангелы с густыми желтыми сияниями, и их белые хитоны чуть холоднее фонов. Нигде не беспокоит глаз золото, венчики светятся
Рерих написал целый ряд таких статей и заметок, прочел множество рефератов, исследовал, как археолог, многие памятники. Но главным делом на пользу старины все-таки остаются замечательные архитектурные этюды, написанные им во время летних поездок по древним городам русским и урочищам. Они были выставлены в 1904 году зимой, в течение двух-трех недель, на «Постоянной выставке Общества поощрения художеств». Петербургская публика, разумеется, их не оценила… Потом они были отосланы, в числе других работ художника, в Америку. Еще тогда я спрашивал себя с тревогой — «вернутся ли из-за океана?». Мое предчувствие подтвердилось. Из Америки этюды никогда не вернутся. И этого бесконечно жаль. Особенно теперь, когда стало ясно, что Рерих не напишет их больше так, как четыре года назад. Может быть, еще выразительнее, «лучше», но «по-другому».
На его холстах эти дряхлые монастыри, крепостные башни и соборы — окаменелые легенды древности, величавые гробницы времени, хранимые безликою душою мертвых.
Как фантастические привидения — забытые соборы-великаны. Низко надвинуты огромные главы. Стены изъедены мхами. Хмурые глыбы кирпичей громоздятся друг на друге, кое-где оживленные лепным орнаментом, остатками росписи. Годы проходят. Они стоят, как гигантские каменные гиероглифы, — символы призрачных веков… Загадочная грусть в их обветшалом величии. И не верится, что они еще живы, что под их сводами раздается церковное пение и с колоколен плывут, как прежде, призывные медные звоны. И вспоминаются старые-старые сказки…
Восхищенный этюдами Рериха, я несколько раз ездил к памятникам, которые он написал. Я любовался видом Новгорода со стен седого «Детинца», был у Юрьева монастыря, поклонился на обратном пути в город тяжелоглавому «Спасу на Нередице». Я видел реку Великую с высокой звонницы Троицкого собора и удивительную живопись в приделах монастыря Мирожского. По дороге в Печоры я отдыхал у темнобашенных твердынь дряхлого Изборска, Труворова городища. Я прожил несколько дней в Печорах у самой монастырской ограды… И я чувствую себя благодарным Рериху. Он показал мне много бесконечно красивого и значительного, что прежде я видел, не видя.
Все эти соборы, крепко вросшие в землю белыми стенами, кремли с шатровыми теремами, тихие церковные дворики и нахмуренные крепости-башни изображены художником такими, какими они не кажутся безразличным глазам случайного прохожего. Он написал их поэзию, их древнюю душу. Он почуял вокруг них сказку времени. Полюбил их таинственное родство с народом. Пристально всмотрелся в каменное лицо старины и понял его выражение. И когда, в свою очередь, вы глядите на это странное, от времени потемневшее лицо, то уже не спрашиваете, самобытны или нет «формы русского зодчества». Вы понимаете, что эти памятники могли создаться только на Руси, что веет от них каким-то упрямым, несокрушимым своеобразием, что между ними и памятниками Византии, Италии, Индии — бездна, что выросли они из родной земли вместе с окружающими их дубами вековыми и елями неразрушимые, как скалы, плоть от плоти и кость от кости великорусского славянства. Вы чувствуете, что есть путь не только от народа к ним; есть путь от них к народу.
В их несимметричности, в их грузности, в тяжелых очертаниях гладких стен и цветных куполов столько чего-то «круглого», по выражению Л. Толстого, и вместе с тем так много иной, жуткой красоты, — совсем особенного, славянского мистицизма, мистицизма нравственно-напряженного и печального, как безумные духовидения Достоевского…
У этих смутных обрывов мысли, куда-то в глубь народного творчества, в глубь расовой мистики, угадывается символическое значение архитектуры. Камни таят откровение; и посвященные смолкают перед ними, творя молитвы. Мы вчитываемся в каменные слова времени, чаруясь народным зодчеством. И тут вдруг становятся близкими речи таких огромных людей, как Достоевский, и через них близкой кажется стихия народа. И начинаешь понимать, почему тот же Достоевский всего глубже, всего безумнее, всего страшнее на тех страницах, где он эстетик, где он заслушивается звоном соборных колоколов и монашеским пением или страстно любуется небывалой красотою своих героинь…
Россия не богата памятниками древности. Ее города, похожие на села, и села, похожие на города, плохо помнят о прошлом. Но есть в ней уголки, которым по вековому уюту нет равных в мире. Они мало посещаются. И это имеет свою прелесть. Любопытство туристов их не опошлило. Девственно-красива, благостно-покойна их старина.
К таким уголкам принадлежит Псково-Печорский монастырь (верстах в 50-ти от Пскова). Несмотря на многие подновления, на позднейшие пристройки и безобразный «Николаевский» собор на самом возвышенном месте, он еще жив тут, жив доныне — сказочный дух жизни минувшей! Вокруг монастыря — сглаженный временем ров и высокая полуразрушенная ограда с угловыми бойницами. Старейший собор внизу, в котловине, образованной покатыми холмами. Здесь — и древняя звонница, и какие-то странные красные здания. Отсюда же вход в «пещеры», где тлеют кости многих тысяч иноков…
Это было на Святой неделе. Склоны оврагов кое-где еще белели снегом; он лежал причудливыми петлями и разводами на мертвой траве… В воздухе гудел непрерывный пасхальный звон. По дорогам из ближних и дальних сел шли странники-богомольцы с котомками за спиной — такие старые, сгорбленные, серые. Завидя монастырские главы, они крестились и что-то шептали. За ними шли другие. Еще и еще… И мне чудилось, что окружающая действительность преображается, теряет облик временный. Века молитв, века набожных шепотов и причитаний, века скорби и веры, — века были здесь, среди равнин, перерезанных проселочными дорогами, среди неоглядных равнин…
Вот он — народ, думалось мне. Вдали от наших городов он живет и верит так же, как верил прежде, всегда… И по-своему он ближе к великим, вечным таинствам жизни и смерти.
Выходя из монастыря, я обернулся. Налево шла белая стена с деревянной наружной галерейкой под широким навесом крыши. Низкие полукружные ворота. В сумраке — мерцающая лампада. Над воротами большой потемневший образ в киоте. Справа — тоже стена.
И казалось, эти две стены, сойдясь у входа в обитель, что-то шепчут друг другу.
На весенне-бледном небе ярко выделялся синий-синий купол.
Трудно назвать художника, который бы чаще «менялся», чем Рерих. Он — один из немногих, не останавливающихся на пути. Каждый новый холст — неожиданность и для нас, и для него самого. Я говорю, конечно, с точки зрения чисто живописной. Не довольствуясь знанием испытанного приема, побеждая искушения навыка, он импровизирует с утонченной дерзостью счастливого искателя. Поэтому картины, которые еще так недавно казались итогом, выводом из всех предыдущих исканий, вдруг приобретают иное значение, отодвигаются куда-то назад.