Силуэты
Шрифт:
— Наблюдая события, я чувствовал, как постепенно рушатся мои представления о революциях. То, что рождалось у меня на глазах, не могло не поразить и не увлечь. Мои записные книжки, как губки, впитывали уйму невероятных наблюдений. Галстуки и сорочки в моих чемоданах уступали место листовкам, брошюрам, воззваниям, пачкам газет. Я начинал понимать, что становлюсь свидетелем событий, каких не доводилось описывать еще ни одному журналисту, и собирал все это, боясь что-нибудь пропустить, позабыть, утерять, — рассказывал мне Вильямс, вспоминая о тех днях.
В день, когда происходил этот наш разговор, писатель только что вышел из советской больницы, где пролежал несколько месяцев, прикованный к койке тяжелой болезнью. Он был еще слаб — этот огромный, плечистый человек: щеки покрывала бледность, на лбу выступали росинки пота.
— Мы с моим другом Джоном Ридом, разумеется, в те дни, летом 1917 года, еще не могли угадать, куда мчится поезд русской революции. Но мы неслись в нем и жадно следили за всем, что открывалось перед нашими глазами…
Чудесная, совсем юношеская память была у этого пожилого американца, которому привелось стать свидетелем самых волнующих событий Октябрьской революции и первых лет Советской власти. Он, как и его друг Рид, мог бы с полным правом сказать стихами Маяковского:
Мы диалектику учили не по Гегелю. Бряцанием боев она врывалась в стих…Именно зоркость журналистского глаза, чуткость уха, объективность восприятия событий сдружили корреспондентов нью-йоркских буржуазных газет с большевиками, которых менее дальновидные или более предубежденные западные журналисты рисовали в те дни в виде зверей в облике человеческом. Именно объективный анализ массы фактов, ежедневно наполнявших их блокноты, позволил этим двум людям из-за океана угадать во Владимире Ильиче Ленине центральную фигуру революции…
— По вечерам, когда мы, падая от усталости, добирались наконец до своих постелей в отеле, мы часто говорили об этом еще не виденном нами человеке. Старались представить, каков он из себя, в чем сила его обаяния, чем он так влечет к себе сердца всех этих голодных рабочих, оборванных солдат, добирающихся в столицу с разрушающихся фронтов, военных моряков, представлявших, как многим казалось тогда, самые необузданные силы революционной стихии, — продолжал рассказывать Вильямс.
Теперь, когда в воспоминаниях он совсем ушел в те далекие бурные дни, его массивное красивое лицо мгновениями становилось совсем молодым, глаза по-юношески блестели…
— Ленин, таинственный Ленин, которого одни проклинают, объявляют немецким шпионом, даже антихристом, а другие превозносят, считают истинным революционным гением, которого яростно травит печать почти всех партий, само имя которого вызывает просто звериный оскал у офицеров и зажигает восторгом глаза рабочих, солдат, матросов, — этот еще не виденный нами Ленин все больше и больше занимал наше воображение… Мы расспрашивали о нем наших друзей — революционных русских эмигрантов, живших у нас в Штатах и теперь репатриировавшихся домой. Некоторые из них знали Ленина, другие были только знакомы с его делами. Но все с восторгом говорили о нем. И характерно — никому из них не удавалось нарисовать его портрет. Нам все больше не терпелось увидеть этого человека, а он в те дни вынужден был скрываться от ищеек Временного правительства.
— Ну и каково же было ваше впечатление, когда вы впервые увидели Владимира Ильича? — спросил я собеседника.
Лицо Вильямса стало задумчивым, в глазах отразилась нежность.
— Мое впечатление? Вы думаете, так легко рассказать… Я впервые увидел Ленина в актовом зале Смольного, переполненном толпами солдат, рабочих, матросов. Это было в ту ночь, когда прогремел выстрел «Авроры». Зал рокотал, гудел, дрожал от напряжения… Но тут председатель произнес: «Слово предоставляется товарищу Ленину…» На мгновение все стихло, а потом разразились такие аплодисменты и приветствия, что казалось, задрожали и сами массивные колонны. Мы, сидевшие на журналистских местах, замерли: вот сейчас появится человек, которого мы так жаждали видеть. Но сначала, как мы ни приподнимались, можно было заметить лишь движение на сцене, где кто-то пробирался к трибуне среди ликующих и аплодирующих людей. Наконец мы увидели Ленина и были поражены. Мы представляли, что перед нами появится мужчина огромного роста, сама внешность которого сразу же приковывает внимание, а на сцене стоял невысокий, коренастый,
Видя, что я старательно записываю, Вильямс улыбнулся.
— Не стоит. Ведь я тоже журналист и, разумеется, описал это и сам. Вы найдете это в моей книге о Ленине.
Она вышла у нас в Штатах в 1919 году, и я очень горжусь, что мне — одному из первых иностранцев — довелось рассказать Западу об этом удивительном человеке. Но все эти годы я не могу себе простить, что тогда не набрался храбрости послать эту книжку Ленину. Не решился, и все… И вот всю жизнь жалею…
Альберт Вильямс, как и Джон Рид, был настоящим репортером, не мог удовлетвориться долетавшими до него отзвуками событий. Он хотел быть в самой гуще. Он хотел все видеть своими глазами, получать новости из первых рук. Эта неутолимая жажда все видеть и слышать сделала его сначала невольным, а потом сознательным участником многих героических эпизодов социалистической революции и делала потом, по прошествии многих лет, его корреспонденции, статьи и книги не только интереснейшими свидетельствами зоркого, наблюдательного очевидца, но придавала им характер исторических документов, значение которых с годами не теряется, а нарастает.
Он был свидетелем провозглашения Советской власти и вместе с делегатами II съезда Советов аплодировал рождению нового, социалистического общества. Вместе с солдатами и рабочими он, вооруженный лишь блокнотом и карандашом, участвовал в штурме Зимнего дворца, наблюдал арест министров Временного правительства. В острейший момент Октября, когда перешедшая в контратаку реакция захватила Петроградскую телефонную станцию и забаррикадировавшиеся в ней офицеры арестовали в качестве заложника Антонова-Овсеенко, Вильямс проникает в здание телефонной станции и становится свидетелем того, как этот большевистский руководитель с риском для собственной жизни предотвращает самосуд над офицерами после того, как их вынуждают сложить оружие. Характерно и важно, что два американских корреспондента — очевидцы и участники Октябрьской революции, как и третий американец — руководитель Красного Креста полковник Раймонд Робинс, тоже волею судьбы оказавшийся в гуще бурных событий той поры, вернувшись на родину, становятся страстными пропагандистами гуманизма Октябрьской революции, дисциплины широких масс, предводительствуемых большевиками, пропагандистами величия ленинской стратегии, позволившей осуществить переворот в гигантской стране, избегнув при этом значительных кровопролитий и террора.
Альберт Рис Вильямс был активной натурой и не довольствовался ролью летописца событий. В январе 1918 года в Михайловском манеже был назначен митинг солдат, отправлявшихся на фронт. Узнав, что будет выступать Владимир Ильич, Вильямс устремился туда. В полутьме манежа, как допотопные чудовища, теснились старые, видавшие виды броневики. Плотная масса красногвардейцев обступила один из них. Владимир Ильич выступал, используя броневик как трибуну. Его характерный энергичный баритон разносился по всему огромному помещению. Эхо в темных углах повторяло слова. Подвойский, который вел митинг, попросил выступить и Вильямса. Тот поразился: выступить? Выступить после Ленина? Он никогда не забывал, как взволновало его это предложение. И все же согласился и, стоя у машины, стал мучительно подбирать и складывать в голове русские фразы своей будущей речи.
Ленин кончил. Как всегда, его выступление сопровождалось взрывами шумного одобрения; как и всегда после своих речей, он чуть улыбался, улыбался одними глазами. Дружеские руки помогли ему сойти с броневика.
— А теперь перед вами выступит американский товарищ, — уже объявлял Подвойский.
Толпа сразу стихла, настороженно замолчала. Ленин все с той же улыбкой, которая жила в его узких, чуть раскосых глазах, одобряюще пожал Вильямсу локоть и, словно угадав его сомнения и тревоги, быстро сказал: