Силуэты
Шрифт:
На березе продолжалась птичья возня. Конфликт был в разгаре. Слышались истеричные крики, из скворешни, порхая, летели пух, перья, какая-то ветошь. Вглядевшись, я понял, что стайка воробьев атакует скворца, который, забравшись в деревянный домик, выбрасывает из него их пожитки.
— Эти маленькие разбойники, — улыбаясь говорил Корней Иванович, — зимой оккупировали скворешню, натаскали туда какой-то своей рухляди. И вот вернулся из заграничной командировки хозяин и, естественно, вышибает их. Час наблюдаю эту потасовку. Видите, какой деловой, самоуверенный скворец. Характер! И он, конечно, прав, но мне все-таки
— Много вы пословиц знаете.
— Мало, друг мой, мало. У Даля пять томов. А каждый новый день их рождать продолжает. Народ творит ежедневно, ежечасно. За ним не поспеешь… Вот правлю сейчас «От двух до пяти». Кажется, зачем бы; двадцать третье издание. Ан нет, уже и добавлять и править надо. Волны времени вынесли новые золотые песчинки.
Он говорил о пословицах, а между тем все мы были свидетелями того, как сам он, этот старый, добрый волшебник обогащает народный язык, несет в него новые пословицы и поговорки: «Если могу — помогу». Сколько такого перешло из его сказок и побасенок в живой язык.
Мы сидели с ним до ужина. Говорил он один. Обаятельный, остроумный, громозвучный, любящий шутку, весь как бы пропитанный юмором, он легко вел беседу. Но его многоречие не было утомительным: он столько читал, столько знал и так по-своему умел видеть даже самое простое и не приметное в бытии явление!
Даже тут, в больнице, он жил по строгому графику.
— По-крестьянски, по-крестьянски живу. Встаю на заре и, если работники клистира не мучат вечерними процедурами, ложусь с заходом солнца.
И это было так. С четвертого этажа из окна моей палаты был виден и «инфекционный» корпус. И если доводилось вставать часов в шесть, когда все еще было одето серым предутренним туманом, сквозь туман этот неясно пробивалось желтое пятно в знакомом окне. В палате у него стоял телевизор, но он никогда его не включал. Он не терпел общения с жизнью через голубой экран. А вот до общения с живыми людьми был жаден.
— Перед обедом наблюдал за вами. С кем это вы там, голубчик, разгуливаете. Что-то очень знакомое…
Я назвал видного нашего полководца, который пребывал в нашем хирургическом отделении по поводу сложного заболевания.
— Вы не шутите? Как это интересно. Приведите его сюда. Очень буду вам признателен.
Привел, познакомил их. Просидели на терраске до самого ужина. На этот раз спрашивал Корней Иванович, а полководец едва успевал отвечать на его вопросы. Когда, попрощавшись, он уходил, Чуковский шепотом вдохнул мне в ухо:
— …Какой интереснейший человечище. Как это он ловко сказал: «В лоб-то только дураки бьют, да и то со страха». Великолепно. Целая стратегия в одной фразе. Я сейчас это запишу.
А полководец в свою очередь восхищался:
— Говорите, больше восьмидесяти! И такой светлый ум. Нас с вами, наверно, в этом возрасте совковой лопатой собирать будут, а у него ясность мысли, отличная память…
Любил он природу. Даже в тех порциях, какие он видел со своей терраски. Каждый день сообщал новости: березовые сережки сегодня облетать стали… Ольха пылит… У одуванчиков лохматые головы. И очень радостно: «А у скворцов-то моих, знаете ли,
Май был в том году холодный. В сумерки температура заметно падала. В этот вечер Корней Иванович был в ударе. Стал вспоминать юность. Рассказывал, как работал в Одессе маляром, как лазил по крышам и как рост его помогал ему красить потолки. Но стемнело, и стало холодно. Дежурная сестра, обеспокоенная его здоровьем, не раз выходила к нам на крылечко, но Корней Иванович продолжал разговор. Тогда сестра осерчала, решительно взяла его под руку, и, следуя за ней на буксире, он сказал своими стихами:
Да, нелегкая эта работа Из болота тащить бегемота.А я, простившись и пожелав ему доброй ночи, шел в свою палату, как всегда, чем-то обогащенный, узнавший что-то новое и интересное.
Юлиус и Петька
В день пятидесятилетия Юлиуса Фучика мне довелось делать доклад о его жизни в Колонном зале Дома союзов. После доклада, в перерыв, когда публика выплеснулась в фойе, ко мне подошел незнакомый человек, показавшийся очень взволнованным. Выглядел он совсем молодым, по-юношески худощавым, с густой, синеватой цыганской смуглинкой, с жесткими волнистыми волосами, в которых, однако, кое-где пробивалась редкая седина. В те дни железнодорожники носили форму, и на нем были погоны начальника весьма высокого звания.
Но подошел он застенчиво, извинился и вдруг спросил, был ли Фучик летом 1930 года в Киргизии. Я ответил, что был, и в свою очередь захотел узнать, почему это интересует собеседника. Тот мгновение точно бы взвешивал, стоит ли ему на этот счет разговаривать, потом в черных, горячих глазах его мелькнуло мальчишеское озорство, и, оглянувшись на толстую рыжеватую девочку с туго заплетенными косичками-хвостиками, он заговорщицки подмигнул ей.
— Ну, как, Нина, расскажем, а? — Та, вспыхнув, утвердительно кивнула головой. — Тогда вот что: возьми, дочка, номерок, оденься, сбегай домой и принеси ту старую фотографию; а мы пока, если вы не возражаете, присядем вот здесь. — Он указал на диван, стоявший между окон.
— …Видите ли, когда я был мальчишкой, я случайно познакомился с одним иностранцем, имя его я не знаю. Этот человек сыграл в моей жизни большую роль. Сегодня, когда мы с дочкой слушали ваш доклад, мне вдруг пришло в голову, не был ли этот иностранец Юлиусом Фучиком.
И незнакомец начал рассказывать. В детстве он был беспризорником, беспризорником, по его словам, «весьма квалифицированным, кадровым». Несколько лет он кочевал из города в город. На зиму попадал в детский дом и даже в колонию, весной убегал, устремлялся на юг, а летом возвращался в центр России. В последний раз он ухитрился убежать из колонии со строгим надзором, но суровая зима 1929 года все-таки загнала его в детский дом. Это было недалеко от города Фрунзе…