Символ Веры
Шрифт:
На этом запись закончилась.
Уголино откинулся назад, осторожно и плавно, как будто опасался рассыпаться от неосторожного движения. Он весь как-то съежился в кресле и стал похож уже не на доброго седого старичка, а скорее на гнома из сказки.
– Конечно, viva vox alit plenius - живое слово лучше воспитывает, интереснее было бы услышать все это вживую, - сказал библиотекарь, сомкнув тонкие артритные пальцы.
– Но я понял тебя, да. Склонен согласиться. Этот человек соответствует твоему описанию. Он неглуп, честен, преисполнен чистой, искренней веры. И ...
– Пятьдесят один год.
– Да... это уже неизлечимо. Иногда я думаю, где пролегает грань между наивностью и глупостью?.. Думаю и прихожу к выводу, что они как две стороны одной монеты, суть разные грани единого. Однако здесь определенно не такой случай.
Голос старенького кардинала стал еще менее приятным и каким-то холодным, пронзительным, как итальянский стилет. Уголино закашлялся, шмыгнул носом. И спросил:
– Чего ты хочешь от меня?
– Мне нужна твоя поддержка, - прямо и без обидняков рубанул наотмашь Морхауз. Александр долго думал, как наилучшим образом высказать свое пожелание, и пришел к выводу, что в нынешних обстоятельствах следует быть предельно откровенным. У него просто не было времени плести сложные обходные маневры. Старый лис либо поможет, либо нет, и решено это будет сейчас.
– Будем откровенны и честны, - предложил ди Конти, и Морхауз с трудом сохранил постное выражение лица. Уголино, который предлагал честность - это было ... Александр даже затруднился с поиском подходящего сравнения.
– Мне импонирует ваша позиция продуманной реформации. «Авиньонцы» жадные глупцы, к тому же французы. А радикалы - жадные сумасброды, и я затрудняюсь предположить, кто опаснее для Рима. Я даже готов мириться с полу-немцем полу-англичанином вроде тебя. Но ... сдается мне, ты опоздал, и ваша партия проиграна.
– Еще нет.
– Почти да. Ты слишком увлекаешься большой стратегией и временами пропускаешь незаметные уколы. Французы в последний момент переманили нескольких твоих сторонников - и вот уже все зашаталось. А тебе приходится упрашивать меня помочь.
– Я не упрашиваю, - сказал Морхауз, и в голосе его лязгнул морозный металл. Кардинал был готов на многое для привлечения старого хитреца, однако это «многое» тоже имело пределы.
– Я предлагаю. Ты волен согласиться или отказаться.
– Гордыня, брат Александр, - поморщился старик.
– Гордыня повелевает тобой, а она скверный советчик.
Он поднял сухую ладонь, предупреждая готовые сорваться с уст Морхауза слова.
– В иных обстоятельствах я бы даже не стал тебя слушать. Но ... твой план мне нравится. С этим Гильермо... хорошо придумано. Он вполне годится. Поэтому я скажу тебе так.
Уголино загадочно покрутил пальцами, похожими на ломкие щепочки, улыбнулся. Из-за тонких бесцветных губ выглянули крупные желтоватые зубы, так что старичок на мгновение обрел сходство с ужасными созданиями на картинах Альбрехта Дюрера. В следующую секунду ди Конти снова сжал губы в тонкую нить, спрятал жуткий оскал в мягкую белоснежную бороду.
– Я посмотрю, что можно сделать за оставшееся время. Подумаю, как помочь тебе. Но...
Снова последовал неопределенный жест пальцами. Впрочем, Морхауз понял его совершенно правильным образом.
– Твои условия?
– спросил он, заранее содрогаясь от ожидания. Было очевидно, что в сложившихся условиях поддержка старого и мудрого интригана окажется баснословно дорога - во всех отношениях.
– Я скажу. Потом. Если все-таки решу вступить в игру. И если из этого выйдет толк. Но заранее предупрежу - торг post factum меня оскорбит.
Морхауз помолчал, машинально барабаня костяшками по деревянному подлокотнику.
– Первый раз вижу такую интересную манеру торговаться, - медленно заметил он, глядя в стол и сощурившись.
– Ты намерен выставить цену после передачи товара?
– Я скромный хранитель знаний, библиотекарь, бумажная крыса. Откуда мне знать, как торгуются сильные мира сего? Я могу лишь надеяться, что ты не обманешь старика, - снова улыбнулся Уголино, и Александра пробрала морозная дрожь.
– Ты просишь чуда, и возможно я смогу его сотворить. Но где один раз, там второй. И возможно уже не в твою пользу...
– Я понял. Можешь не продолжать.
– Отлично, - ди Конти хлопнул в ладошки, звук получился глухим и «деревянным».
– Как говорят наши коллеги из Общества Иисуса[12], «Ad maiorem Dei gloriam» - к вящей славе Господней, у нас есть почти час. Употребим же его с пользой!
Глава 9
Гильермо Боскэ никогда не стремился к приключениям. Большую часть жизни он провел в монастыре и нисколько не сожалел об этом. Конечно, временами Леону хотелось как-нибудь разнообразить упорядоченную предсказуемость доминиканской обители. Однако по здравому размышлению он приходил к выводу, что это не есть лучшее из возможного.
Так Гильермо дожил до пятидесяти с лишним лет. Монах вполне обоснованно рассчитывал, что оставшиеся годы - сколько ему отмерил Господь - не будут сильно отличаться от предшествующих. Конечно, если не считать эпизодических визитов Морхауза. Следовало признать, что брат Гильермо ошибся, причем радикально. Жизнь переменилась - буквально по щелчку пальцев кардинала - резко и неотвратимо.
Боскэ никогда не ездил в автомобиле, никогда не видел больше пяти десятков людей в одном месте, никогда не бывал в крупных городах, тем более в Риме - столице католического мира. Все это ему пришлось пережить в течение двух суток. Избыток впечатлений обрушился на скромного сельского монаха и накрыл его с головой. Так, что при всем желании Боскэ не смог бы внятно описать свой путь. Дороги, машины, разные люди, техника, дома, паровозы, регулярно проносящиеся в небе авиетки и цеппелины. Все - слишком яркое, слишком шумное, слишком ... чуждое.
Разделить бремя, хотя бы поговорить оказалось не с кем. В пути Гильермо сопровождали два человека. Один - достаточно молодой, однако уже начинающий лысеть, в круглых очках. Одет он был немного странно - в пиджак, который больше походил на укороченную рясу со стоячим воротником. Вроде и не монах, однако, и не мирянин. Человек меж двух миров. Насколько понял Леон, молодой человек исполнял при Морхаузе функцию доверенного секретаря. Впрочем, имя свое он не называл, а Гильермо стеснялся спросить.