Синее и белое
Шрифт:
— Никакого рапорта, Магнус Карлович, я от вас не приму. Еще не хватало, чтобы офицеры уходили из-за всякого вздора. Вы, естественно, формально правы — кто-то виноват в краже. Поскольку действительного вора не поймаешь — на точном основании закона отвечает старшина шлюпки… Я согласен с вашим мнением.
Он повернулся к Глебу.
— А ваше заключение, мичман, вычеркните из дознания и представьте мне дознание без всяких заключений. Извините, голубчик, — поспешно прибавил старший офицер, видя, как дернулось лицо Глеба, — но вы, в самом деле, еще молоды, и вам все представляется несколько проще, чем обстоит
Глеб молча повернулся и выскочил в коридор офицерских помещений. Щеки у него горели, как будто кто-нибудь надавал ему звонких пощечин. Ненависть к дер Моону переполнила его сердце. Он вспомнил, как ревизор назвал его целомудренной Гретхен, и, побелев от злобы, оглянулся, ища глазами ревизора. Но, видимо, лейтенант, выйдя из каюты Лосева, свернул в другую сторону из благоразумия. Глеб прошел к себе, лег на койку, но дремать расхотелось. Перед глазами неотступно стоял Кострецов, такой, каким он был здесь, перед Глебом, окаменевший, сумрачный, тоскливо мнущий в руках скомканную фуражку.
Подсменные караула, коротая время, от скуки наливались чаем. Огромный, как бочонок, чайник красной меди стоял на столе караульного помещения.
Лица матросов были красны, как чайник, и тускловато блестели от пота.
Пили по пяти-шести больших жестяных кружек, до отвалу, но обычной болтовни сегодня не было. Люди точно прислушивались к заглушаемым стальными стенами корабельным шумам.
Они знали, что сейчас заседает корабельный суд. Полчаса назад, по приказанию караульного начальника, часовые вывели Кострецова из одиночного карцера в заседание суда.
От сознания того, что неподалеку за переборками решается судьба матроса, товарища, — люди, затаясь, бычились, глядели исподлобья.
И, когда по гулкому настилу издали загрохали шаги, все, как по команде, повернули головы в сторону коридора.
Между часовыми вышел Кострецов. В сочившемся больной желчью свете электричества поросшая небритой щетиной кожа его щек была бела как бумага, и под ней, вспухая волдырями, перекатывались желваки.
Кострецов остановился посреди караулки и сильно вдохнул душный, пропитанный машинным маслом, воздух. Приклады винтовок часовых тупо стукнули в сталь.
Стало еще тише и сумрачней.
— Ну? — спросил Перебийнос. Он подался вперед на лавке. В растопыренных пальцах его правой руки неподвижно застыло блюдце с налитым чаем, и лучистый еж электрической лампочки отражался в круглом зеркальце жидкости.
— На мерина нукай, — ответил Кострецов, — рысью поскачет.
Он повернулся, ища глазами разводящего.
— Отпирай часовню персицкого шаха, принимай постояльца! Приглашай клопов, в мать приснодеву, велисапед и соленые грибы!
Кострецов поднял руку к груди, дернул за тельняшку и, высоко подняв ногу, грянул каблуком в пол, точно давя подвернувшуюся гадину.
Разводящим был Гладковский. Он спокойно подошел к Кострецову, тронул его за плечо.
— Ты спокойней! В чем дело? Что тебе припаяли?
— Шесть месяцев. По случаю войны заменили шестью неделями карцера на хлебе и воде да на год в святые. Что ты скажешь?
— Говорят дураки, а умные помалкивают, — совсем тихо обронил Гладковский, косясь глазами на коридор. — Ты не топай — копыто отобьешь. Палуба стальная, один не проломишь. Всем сразу надо топнуть.
В коридоре показался караульный начальник, мичман Нератов. Гладковский принял сугубо унтер-офицерский вид и сердито крикнул:
— Ну, ступай, ступай. Нечего прохлаждаться!
Он отомкнул решетку карцерной двери и подтолкнул Кострецова. Матрос вошел в стальную клетушку, и замок скрежещуще щелкнул за ним, отрезая его от воздуха, солнца, свободы.
Мичман Нератов был глубоко равнодушен к личной судьбе и бедам нижних чинов команды «Сорока мучеников». Он был не то что жесток, — по молодости сердце его не успело еще зачерстветь, — но он был типичным представителем своей касты. Нижний чин существовал для него как нечто отвлеченное, далекое, не имеющее ни возраста, ни пола, ни имени. Некий служебный фактор, номер в боевом расписании, единица полезной рабочей силы. Судьба этой единицы не вызывала в душе мичмана никаких сложных эмоций. Если она выбывала из ряда других единиц, Нератов не беспокоился. Выбывшую единицу немедленно заменяли другой, как заменяют болт в механизме, как сменяют отслуживший срок бушлат. Испытывать какое-либо волнение по такому поводу не приходится.
Но кострецовская беда даже в этой автоматизированной голове разбудила чувство неловкости. Возможно, это было потому, что главная роль в деле была сыграна ревизором, которого Нератов, как и другие офицеры, недолюбливал. Будь сам Нератов на месте ревизора, наверное, он сам дал бы такой же законный ход делу о пропаже семи бутылок «вышеупомянутой марсалы». Но теперь он счел нужным, в пределах, допускаемых правилами морской службы и офицерскими понятиями, выразить свое сочувствие осужденному, кстати сказать, отличному матросу, прекрасному строевику, что несколько выделяло Кострецова в мичманском сознании.
Нератов подошел к двери карцера.
— Что, братец? Засадили?
— Так точно, вашскородь, — ответил Кострецов совсем другим голосом, чем говорил с Гладковским. С мичманом он пустил в ход испытанный маскировочный прием глуповатой растерянности, и пожалобился: — Обидно, вашскородь. Четыре года верой-правдой служил царю-батюшке. Единого замечания не имел, и за что теперь спекся и чести лишили, в воры произвели? Куды ж мне теперь глаза от стыда деть?
— Пустяки, братец, — покровительственно-небрежно сказал мичман. — Подумаешь, велика беда! Я верю, что ты, возможно, не трогал вина, но дело в том, что тут вопрос дисциплины…
Мичман решил пофилософствовать и сморщил лоб.
— Ты служишь на военном корабле, старый матрос и должен понимать, что у нас должно быть строже, чем на вольной службе. За проступки подчиненных отвечает старшин, иначе вся служба развалится. Если бы меня послали за чем-нибудь, а я недоглядел бы за своими подчиненными и пропало бы какое-нибудь казенное имущество, я тоже ответил бы. Возможна ошибка, но суд есть суд, братец. Он разбирает только факт вины. Ну что ж, отсидишь шесть недель. Срок невелик, а потом, приведет бог, в первом бою заработаешь георгиевский крест — и все пойдет насмарку.