Синее и белое
Шрифт:
Вот-вот она бросит травинку, которую грызет, и убежит. И тогда никак не догонишь ее. Никак и никогда. Скорей!
Глеб несется большими легкими прыжками, почти летит.
Вот осталось два шага. Девушка оборачивается. Со смехом протягивает руки. Какие они легкие и горячие! Ее губы обдают душистым теплом, и Глеб припадает к ним. Минута пустоты, стремительного сердцебиения, страшной сладости.
И сквозь эту пустоту в уши бьет частый, пронизывающий, мучительный трезвон набата, и синее небо над поляной багровеет. Где-то пожар. Нужно бежать.
Глеб
В каюте темно. Только кругляш открытого иллюминатора чуть синеет. Глеб хватается за лоб, ушибленный о коечную стойку.
Зарева нет, но набат продолжается. Ах, черт возьми! Это же боевая тревога.
Мгновенно вскочив, Глеб задраивает иллюминатор и поворачивает выключатель.
Наспех, через два крючка, зашнуровываются ботинки, на одну поясную пуговицу застегиваются брюки. Китель, фуражка. Все.
Вырванное из сна тело трепещет ознобной утренней дрожью. Но оно прогреется на бегу. Распахнув дверь каюты, Глеб вылетает в коридор. По нему бегут люди. У денежного ящика Глеб налетает на несущегося навстречу человека. Они тщетно пытаются разминуться. Глеб влево — и встречный влево. Глеб вправо — и встречный тоже. Наконец его хватают за плечи.
— Что за черт! Стойте! Я обойду вас кругом.
Только теперь Глеб узнает лейтенанта Ливенцова.
— Что случилось? — спрашивает Глеб, прижимаясь к стене, пропуская лейтенанта.
— В Одессе, — лейтенант проскакивает мимо, — пистолеты обгадились… — Спина Ливенцова уносится по коридору. — Турки взорвали «Донец»… разносят город, — заканчивает лейтенант, исчезая за поворотом.
Глеб несется коридорами, кубриками, обгоняя бегущих, натыкаясь на встречных.
Вот наконец дверь башенного колодца. Сердце прыгает кроликом, вот-вот вырвется. По скользким перекладинам трапа наверх — и вот уже ровный белый свет лампочек, прислуга, окаменевшая у пушки, умное, спокойное лицо Гладковского.
И Глеб сразу приходит в себя, смиряя подступившее клубком, душащее волнение.
Мысли приходят в порядок.
«Напали на Одессу… Какого же черта у нас боевая тревога, а не съемка? Что за переполох? Нужно сниматься, а не подымать тарарам на якорях. Болваны!»
Рот у Глеба наполняется слюной от неистовой вспышки злобы на эту бестолковщину, на бесцельную тревогу, взбудоражившую девятьсот человек и бросившую их по боевым местам, когда никакого противника нет еще в помине.
Он оглядывает башню. Как ласкает глаза этот успокоительный порядок! Ярко и свежо, как молодой ледок, сияет сталь, и тепло лучится надраенная медь приборов. Все на месте, все подчинено прекрасному ритму служебной слаженности, и прислуга слита в одно целое с тяжелым и мощным казенником орудия, ежесекундно готового метнуть огнем и грохотом в испуганно рвущееся пространство.
— Молодец, Гладковский! — говорит Глеб, щурясь от света.
— Рад стараться, ваше высокоблагородие.
Уставный ответ звучит у Гладковского как-то по-особенному. В нем сознание своего достоинства, он отвечает мичману почти как равный. Странный матрос, но прекрасный служака, образцовый унтер-офицер. Надо не терять его из виду.
Бараном блеет телефон. Глеб берет трубку у телефониста, ему хочется самому услышать. Может быть, что-нибудь интересное.
— Левая носовая.
— Это вы, Алябьев? — слышит он голос Калинина.
— Я, Борис Павлович.
— Как у вас?
— Все в порядке.
— Отбой боевой тревоги. Прислуге остаться при орудиях. Могут спать, не отходя от пушки.
— А что наверху, Борис Павлович? — спрашивает Глеб.
— Ни черта особенного. Нагремели в штаны, теперь проветриваемся. Можете погулять. Перемен пока что не предвидится. Вселенная в тумане, на дне морском Садко на гуслях играет.
Жестяной звук лейтенантского смешка — и Глеб слышит, как трубка упала на рычажки.
— Гладковский!
— Есть, ваше высокоблагородие.
— Прислуге остаться! Можете дремать, ребята. Все спокойно — неприятеля еще нет.
Глеб спускается вниз и по коридору выходит на ют. У борта стоит группка офицеров, вглядываясь в начинающую светлеть пелену тумана за боном, в просвете между батареями. Подходя, Глеб взглядывает на часы — пять часов пятьдесят минут. С каждой минутой светает.
В кучке офицеров Ливенцов, Горловский, Лобойко, дер Моон, Спесивцев. Говорят почему-то придушенным шепотком, точно боятся, что разговор будет услышан там, за боном, в колышущейся полосе тумана.
— Только что с Сарыча передали. На зюйд-весте видели прожектор, — говорит Лобойко.
— Чей?
— Ясно — «Гебена».
— Возьмите катеришко — сходите справьтесь, — ядовито советует Спесивцев.
— Вероятней всего, «Прут». Он должен быть где-нибудь у Фиолента.
— Нарвется на немца как пить дать. По пер…
Штурману не удается договорить. Снова томительно взывают горны и гремят колокола по всему рейду. Опять боевая тревога.
Влетев в башню, Глеб подымается к наблюдательному колпаку. В стеклах перископа близкая, как будто здесь, под самой рукой, часть берега Северной стороны. На голых скалах видны кустики высохшей травы. Как на ладони — задний фас батарей, видно, как копошится прислуга у орудий.
Что в море? Но Константиновская батарея, бон, выход закрыты от взгляда надстройками корабля. Какая бессмыслица! Торчать на якоре, когда противник уже у города, когда по морю шныряет вражеский прожектор. Вести огонь можно только кормовой башней.
Глеб переводит перископ в глубину рейда, где на мертвых якорях, наглухо приклепанный, стынет штабной блокшив, сданный к порту линейный корабль «Победоносец». Рядом с ним стоит небольшой пароходишко. Всмотревшись, Глеб узнает флагманский тральщик бригады траления и рядом другие тральщики. Значит, бригада траления вернулась с моря. Что же там? Как мучает эта дурацкая неизвестность! Хотя бы из боевой рубки сообщили что-нибудь.