Синие берега
Шрифт:
Он повторил свои движения, теперь он все делал быстрее, лихорадочно, нельзя было и доли секунды упустить. В третий раз нажал на спусковой крючок.
Рыбальский верил в себя, но два эти промаха, именно сейчас, подавили в нем уверенность. И когда после третьего выстрела увидел, как вскинулся впереди огонь и стал растекаться в темноте - шире - ярче - выше, превратившись в бесноватый костер, и когда там, где полыхало пламя, услышал, раздались оглушительные удары, и понял, что горел и взрывался подбитый им танк, он недоверчиво покачал головой.
Потом дошел до него горький, удушливый дым. Дым забивал дыхание. Рыбальский пробовал заслониться, но дым бил в глаза, проникал в нос, в рот.
– Здорово?
– Голос Рыбальского вдруг охрип, будто сорвал его в крике.
– Здорово?
Сянский уткнул лицо в землю и жалобно поскуливал. Он ничего не видел.
– А вот даст сдачу, тогда будет здорово...
– А пока давай патрон! Добавим!..
Рыбальский снова обрел уверенность и уже не сомневался, что попадет и в другой танк, и этот тоже не сможет идти ни вперед, ни назад. Он прижмурил глаза, затаил дыхание, словно и в самом деле целился. По грохоту гусениц определил, где двигался танк, и надавил на спусковой крючок.
Выстрел был громкий, как два или три выстрела вместе. Это, наверное, шум в ушах от напряжения, от тревоги. Все смешалось в его распаленном сознании. "Промазал? Нет?" В той стороне, куда выстрелил, вспыхнуло пламя, сначала тусклое, потом оранжевое. Еще один подбит! Видно же... Подбит! Точно... На всем лежал густой багровый свет, радостный свет, радостный свет, охвативший луг, бескрайний какой-то, единственный, потерявшийся на земле луг, и роща вдалеке была багровой, и холм. Рыбальский даже высунулся из окопа и смотрел на огонь, становившийся тускловатым в закипавших клубах дыма.
– Патрон!!
Одновременно со своим выстрелом услышал Рыбальский сухой свист возле себя. "Определенно бьет разрывными...
– узнал он эти звуки.
– Ай, подлец! Разрывными..." Пули срезали еще не совсем уплотнившийся бруствер, вонзались в землю возле головы, возле плеч, у боков, поднимая вверх струйки песка. Песок засыпал глаза, их нельзя было открыть. Пуль он уже не слышал, уши заложило, в них стоял грохот взрывавшегося танка.
Рыбальский ощутил острый толчок в грудь. Будто раскаленным шилом кто-то ткнул, и стало невыносимо жарко, точно печка распалялась внутри, и он хлопнул по груди, по животу ладонями, часто и быстро, раз, другой, и еще раз, как бы сбивая на себе невидимое пламя. "Разрывная, не иначе..." не сомневался Рыбальский. Но боль пропала. "Нет, не пуля, - счастливо успокоился.
– Запоздалый удар отдачи".
А силы убывали, он слабел, слабел... "Просто голова кружится..." Нет, не пуля. Он был спокоен.
– Пат-рон...
– Вот! Илюша! Вот!..
– Сянский, перепуганный, совал ему патрон.
Слишком суетливо получилось у Сянского, возможно, его смутил необычный для Рыбальского бесстрастный тон.
– Вот! Вот! Илюша!..
"Он кричит, дурак, он кричит, чтоб не так бояться, - сердился Рыбальский.
– Страх всегда будет у него за плечами, впереди тоже. Такой человек". Ему показалось, что, рассуждая об этом, отвлекался от другого, о чем думать не хотелось. Но слабость все больше охватывала тело. Рука окаменела, палец немо лежал на спусковом крючке. "Фиговина какая-то", все еще удивлялся он в каком-то полузабытье. Мысли стали нетвердыми, случайными, далекими от того, что сейчас происходило. Подумалось о том, что так и не написал Катеньке, а она ждет письма, ждет его самого; не написал и братишке, жаждавшему попасть на фронт, но вместо фронта вынужденному ходить в пятый класс; махорки, вспомнил, осталось немного в "сидоре", там, в траншее, не вытащил бы кто, все-таки махорка, любой позарится; потом обрадованно уверил себя, что партийный билет получит, когда рота выберется отсюда; и еще подумалось: баклагу забыл, а, черт, так пить хочется, во рту пересохло...
Он
Силы убывали, он слабел. "Надо глубоко вдыхать воздух, и силы восстановятся", - утешал себя. Но дышать стало нечем, широко раскрытым ртом пробовал ловить воздух, и ни струйки, ни глотка не мог поймать вокруг воздух иссяк. Он задыхался. И тут пришло в голову: все-таки ранен, потому это. Да рана, должно быть, пустяковая, никакой же боли. Царапнула пуля или осколок какой полоснул. И не разобрать, куда попало. "Ну фиговина чепуховая".
А не двинуть ни рукой, ни ногой. "Вроде и не мои они, а чужие", удивился. Никогда до этого не испытывал он такого состояния. И когда было в его двадцать лет испытывать? "Сейчас пройдет, сейчас пройдет", - обещал он себе. И кажется, в самом деле проходило. Он снова дышал ровно, хоть и не глубоко, на глубокое дыхание не хватало сил. И сердце, чувствовал он, билось. "Это значит, что смогу стрелять, - палец все еще лежал на спусковом крючке бронебойки, - смогу еще немного сопротивляться, ну минут десять, быть может, или пятнадцать, может быть, может быть, даже полчаса или чуточку больше". Сознание этого доставляло ему нескончаемую радость, по присмиревшему телу пошли упругие, горячие толчки, они сулили надежду, что все обойдется, и становилось легко, благостно. И он испугался, что эти десять минут, или пятнадцать, или полчаса - самое бесценное за всю его жизнь время - уйдут на переживание этой радости, и он не успеет сделать нужное.
Но палец на спуске не пошевелился. Да и куда стрелять?
– выпало из головы. Сознание затекло, как, бывает, затекает нога, рука. Боли по-прежнему не было, страданья не было, и желания не было делать что-нибудь - бежать, стрелять, ругаться. Все, значит?..
Он сделал над собой усилие, чтобы приподняться, ничего не получилось, мускулы обмякли. И все же удалось повернуться набок. Он не заметил, как откатился к Ване Жадану. Голова пришлась на вытянутую руку Жадана, и он уткнулся в его плечо, словно и сейчас искал у него поддержки, утешения.
Но он уже ничего не искал. Он вдохнул воздух, расслабленно, медленно, и уже не выдохнул его. Он ощутил, что перестал жить.
Сянский понял это сразу.
В замешательстве оглядывался он и не мог решить, куда податься впереди и позади было одинаково неопределенно и страшно. Он почувствовал себя один на один с немцами, со смертью.
"Что же делать? Подняться? Побежать? Пуля догонит на первом же шагу. И куда бежать? Стреляют немцы, стреляют наши - кругом стрельба! Днем лучше. Видишь чужих, видишь своих. Сообразишь, где укрыться..." Страх надвигался со всех сторон, он уже сдавил сердце, сжал горло. Задушит, задушит!..
– Илюша!.. Я же ж один!..
– потерянно простонал Сянский, забыв обо всем и помня только, что остался среди вражеских танков, вражеского огня, враждебной ночи.
– Илюша!
– крикнул еще раз, еще, в третий раз, в четвертый...
– Илю-ша-а!
– Он продолжал выкрикивать это имя, вдруг ставшее самым нужным, родным, уже ни на что не надеясь.
– Куда ж я?.. Куда?.. Я ж один... Илю-ша-а-а...
6
Полянцев напрягал зрение, но это было ни к чему, глаза живут только при свете, во тьме они гаснут, как всё - деревья, кусты, дороги, песок... Как ни старался, не мог он увидеть густой крушинник, где затаились пулеметы, два пулемета, увидеть траву, которую насмерть мяли гусеницы танков, и шесть сосен, прикрывавших три окопа - его, Пульки и того, справа, нельзя было разглядеть.