Сияние Каракума (сборник)
Шрифт:
— Будем занимать круговую оборону.
— Силами одной батареи?
— Пока силами батареи.
— А потом?
— А потом суп с котом, — улыбнулся Комеков. — Ну, чего ты цепляешься, как репей к овечьему хвосту? «Потом», «потом»… Потом видно будет. Левинские пехотинцы должны подтянуться сюда.
— Ладно, — сказал Рожковский, — убедил. Где пушки ставить будем?
— Прежде надо посёлок прочесать, чтобы всю гитлеровскую погань отсюда вымести.
— Верно, могут нагадить фрицы исподтишка. Я сейчас распоряжусь…
— Ты иди пока, отдыхай, я без тебя всё сделаю.
— Ну
— Не могу я на тебя, такого побитого, спокойно смотреть! — искренне вырвалось у Комекова.
— Побитый не я, побитые — фрицы, — резонно возразил лейтенант. — Пашин молодец, здорово их шугал… А смотреть тебе на меня и вовсе ни к чему, я и в своём прежнем, нормальном обличье мало для кого интерес представлял. Давай прикинем, что делать, да и займёмся каждый своим.
— Крепок ты духом, Василий Сергеич.
— Это ещё ничего, бывало в нашей луже и похуже.
Сам, бывало, смерть искал.
— Теперь, надеюсь, не ищешь? — полушутливо спросил Комеков.
— Нет, — серьёзно ответил Рожковский, — теперь пусть она меня поищет, а я ей — фигу с маком. Я ещё до Берлина дойду!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Батарею капитана Комекова вернули на исходные позиции в район МТС. А в Первомайске расположились стрелковая рота левинского батальона и артиллеристы капитана Давидянца. «Иди, наслаждайся заслуженным отдыхом, суши на солнышке портянки, — похлопывал друга по плечу неунывающий Давидянц. — А я, понимаешь, твои плоды пожинать буду». «Какие плоды?» — недоумевал Комеков. Давидянц подмигивал озорным глазом: «Инжир, понимаешь, айву, пэ-эрсик кушать… Ты, земляк, героический подвиг сегодня совершил, очень я, понимаешь, на командование обижен, что не мне доверили, но за тебя — рад. Отдыхай! И не сомневайся, Ашот крепко будет держать завоёванные тобой рубежи!» «Трепач ты, Ашот, краснобай», — беззлобно отбивался Комеков. «Нет, земляк, я просто политически подкованный на все четыре ноги», — хохотал Давидянц и тряс смоляными волосами, в которых заметно проклюнулась ранняя седина.
Бойцы радовались и предстоящему отдыху, и распогодившемуся небу с тёплым ласковым солнышком над головой. Старшина турнул из своей землянки проворных пехотинцев, и все разместились там, откуда лишь несколько часов назад подняли их по тревоге. Казалось, вроде бы и не уходили они отсюда и не было ни стремительного марша, ни столь же стремительного боя. Ничего не было, если забыть холмик братской могилы в Первомайске, если не слышать стоны раненых, не замечать пустое укрытие, где должна стоять машина третьего расчёта.
— Не везёт что-то третьему расчёту, прямо планида над ним зловещая витает, — философствовал наводчик Ромашкин, сняв сапоги и блаженствуя на душистом сене.
В доме, который достался расчёту Мамедова, кроме Ромашкина и Холодова, никого не было — солдаты предпочитали понежиться и покурить на солнышке. Ромашкин же предпочёл отдыхать в помещении, а Холодов прилежно писал письмо и прикрывал ладонью написанное, чтобы ехидный сосед, чего доброго, не заглянул ненароком через его плечо.
Но Ромашкину
— Брось ты бумагу портить, Холод, — лениво урезонивал он подносчика снарядов, — не состязайся в многословии с нашим поваром. Пишет, пишет, а что пишет, и сам не знает. Ну что ты там, к примеру, написал? Подвиги свои обрисовываешь?
— Немцам листовку пишу, — сострил Холодов.
— Брось, — Ромашкин презрительно хмыкнул. — На фрицев тем более переводить бумагу не стоит. Ты лучше старшине напиши заявление. Насчёт бани. Я вот сапоги снял — в раю себя почувствовал. Теперь бы в баньку, да с веничком, да парку кваском поддать — эх, язви тя вареником в лоб!
— Ты послушай, что я написал, — настаивал Холодов.
— Давай послушаем, — милостиво разрешил Ромашкин.
— «Эй, вы, фрицы-шприцы, поганые гитлеры, — начал боец, держа перед собой исписанный листок и делая вил, что читает, — дрожите вы в своих окопах и ещё больше дрожать вам надо, потому что идёт на вас могучий богатырь Ромашкин и будет он вас истреблять до седьмого колена и десятой пятки…»
— Однако! — с важным видом произнёс Ромашкин и даже приподнялся на локтях, — я тебя, Холод, всё время пустой гильзой считал, а ты, оказывается, с порохом! Чистый дипломат Черчилль. Если наш генерал узнает про такое, немедленно заберёт тебя в свой штаб. Будешь ты при нём главным советником, а между делом чай станешь ему подносить, да сапожки его надраивать.
— Балаболка! — с сердцем бросил посрамлённый
Холодов и демонстративно повернулся спиной к собеседнику.
— Ладно, не сердись, — сказал Ромашкин, — с тобой и пошутить нельзя, как девица красная. Может, мы и в самом деле чайку спроворим? Да сестричку Инну к себе пригласим. Я на немецком «хохнере» сыграю, она нам споёт душевную песню. А, Холод?
Холодов посмотрел на Ромашкина, обвёл глазами комнату — выбитое окно было аккуратно заколочено досками (дядя Матвей постарался), пол подметён (тоже дядя Матвей), солдатские вещмешки сложены в углу, ароматно пахнет сеном.
— Чем ты её угощать будешь?
— Есть кое-что во фляге.
— Так Инна же не пьёт совсем!
— Ну, чаю выпьет. Главное, что посидит с нами, споёт. Понимаешь, Холод, сердце ласки просит, тепла… Да где тебе понять, желторотику!
— Чего надо, я понимаю, — возразил Холодов, — а вот ты, Ромашкин, зря каждую вещь на хиханьки да хаханьки поднимаешь. Не надо нам Инну приглашать, так я думаю.
— Это почему же? — удивился Ромашкин.
— А потому, что она не про нас с тобой. Она капитана любит.
— Что-то не замечал я этого, на капитана глядя.
— Не тем местом смотришь, Ромашкин. Зачем же она тогда по десять раз в день звонит капитану?
— Что ж, по-твоему, она из-за каждого пустяка бегать к нему должна за два километра? Из пустяков делаешь ты, Холод, свои мудрые выводы.
— Не я делаю. Это капитан сделает выводы, если ты к Инне приставать будешь. И вообще, отстань ты от меня, Ромашкин, мне письмо дописать надо!
— Ромашкин! — послышался со двора голос Мамедова. — Иди сюда! «Рама» твоя опять прилетела!.