Скандал в семействе Уопшотов
Шрифт:
– Кому будет предоставлено решить, что мы достигли предела, за которым дальнейшее существование человечества становится невозможным?
– Не знаю.
Старый сенатор, утерев слезы, снова встал.
– Доктор Камерой, доктор Камерон, не думаете ли вы, - спросил он, - что между народами на Земле могут существовать некоторые узы сердечности, которые часто недооценивают?
– Узы чего?
– переспросил Камерон не столько невежливым, сколько сухим тоном.
– Узы человеческой сердечности, - повторил старик.
– Мужчины и женщины, - сказал доктор, - это химические комплексы, легко оцениваемые, легко изменяемые путем искусственного усложнения или упрощения хромосомных структур, гораздо более предсказуемые, гораздо более деформируемые,
– Правда ли, доктор Камерон, - продолжал старый сенатор, - что вы читаете только ковбойские романы?
– По-моему, я читаю не меньше большинства моих сверстников, - ответил доктор.
– Иногда я хожу в кино. Смотрю телевизор.
– Но разве не верно, доктор Камерон, - спросил старик, - что гуманитарные дисциплины не входили в программу вашего образования?
– Вы разговариваете с музыкантом, - сказал доктор.
– Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы музыкант?
– Да, сенатор. Я скрипач. Вы, по-видимому, предполагали, что мое недостаточное знакомство с литературой и искусством могло бы объяснить мое спокойное отношение к возможности уничтожения нашей планеты. Это не так. Я люблю музыку, а музыка, несомненно, одно из самых возвышенных искусств.
– Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы играете на скрипке?
– Да, сенатор, я играю на скрипке.
Камерон открыл футляр, вынул скрипку, настроил ее, натер канифолью смычок и заиграл арию Баха. Это была простенькая пьеса для начинающих, и играл он ее не лучше любого ребенка, но когда он кончил, раздались аплодисменты. Он спрятал скрипку в футляр.
– Благодарю вас, доктор Камерон, благодарю вас, - сказал старый сенатор, снова поднявшийся со своего места.
– Ваша музыка была очаровательна и напомнила мне сон, который часто доставляет мне большое удовольствие; некий инопланетянин, повидавший нашу Землю, говорит своему другу: "Ну же, ну же, поспешим на Землю. Она имеет форму яйца, покрыта богатыми пищей морями и материками, согревается и освещается Солнцем. Там есть церкви неописуемой красоты, воздвигнутые в честь богов, которых никто не видел; там есть города, при взгляде на высокие крыши и дымовые трубы которых ваше сердце готово выпрыгнуть из груди; там есть залы, где люди слушают музыку, пробуждающую в их душах самые сокровенные чувства, и тысячи музеев, где представлены и хранятся попытки человека восславить жизнь. О, поспешим же увидеть этот мир! Они изобрели музыкальные инструменты, пробуждающие самые утонченные желания. Изобрели игры, воспламеняющие сердца молодежи. Изобрели ритуал, восхваляющий любовь мужчин и женщин. О, поспешим же увидеть этот мир!"
Старик сел.
– Доктор Камерон!
– Это был голос только что вошедшего сенатора.
– Есть у вас сын?
– У меня был сын, - сказал доктор. В его голосе зазвучали резкие ноты.
– Вы хотите сказать, что ваш сын умер?
– Мой сын в больнице. Он неизлечимо болен.
– Чем он болен?
– Он страдает нарушением деятельности эндокринных желез.
– Как называется больница, где он находится?
– Не помню.
– Не Пенсильванская ли это больница для слабоумных?
Доктор покраснел. Казалось, он был взволнован и на мгновение как бы растерялся. Затем вновь овладел собой.
– Не помню.
– При установлении диагноза болезни вашего сына не возникал ли когда-нибудь вопрос о вашем обращении с ним?
– Установление диагноза болезни моего сына, - возмущенно произнес доктор, - к несчастью, всякий раз поручалось психиатрам. Все их разговоры для меня неубедительны, так как психиатрия не наука. Мой сын страдает нарушением деятельности эндокринных желез, и никакое изучение его прошлой жизни не изменит этого факта.
– Помните ли вы случай, когда вы избили тростью своего четырехлетнего сына?
– Такого конкретного случая я не помню. Возможно, я наказывал мальчика.
– Вы признаете, что наказывали мальчика?
– Конечно. Я веду строго размеренную жизнь.
– Правда ли, что вы так жестоко избили его тростью, что его пришлось положить в больницу и продержать там две недели?
– Как я уже сказал, моя жизнь подчинена строгой дисциплине. Если я нарушу эту дисциплину, меня, несомненно, накажут. С теми, кто меня окружает, я поступаю так же.
Он отвечал с достоинством, но урон его репутации был уже нанесен.
– Доктор Камерон!
– сказал сенатор.
– Да, сэр.
– Помните ли вы, что когда-то у вас служила экономка по имени Милдред Хеннинг?
– Это трудный вопрос.
– Камерон прикрыл глаза рукой.
– Возможно, эта женщина у меня работала.
– Миссис Хеннинг, войдите, пожалуйста.
Старая седая женщина в трауре появилась в дверях, и, когда были выполнены формальности, необходимые для установления ее личности, ей предложили дать показания. Голос у нее был надтреснутый и слабый.
– Я служила у него шесть лет в Калифорнии, - сказала она, - и под конец оставалась лишь для того, чтобы попытаться защитить мальчика, Филипа. Он всегда преследовал его. Иногда казалось, будто он хочет его убить.
– Миссис Хеннинг, будьте добры, расскажите о том случае, о котором вы раньше нам сообщили.
– Пожалуйста. У меня тут все записано. Мне пришлось наведаться к окружному врачебному инспектору, так что даты у меня записаны. Это было девятнадцатого мая. Он, доктор Камерон, оставил на своем столе мелочь, несколько серебряных монет, и мальчик взял без спроса монету в двадцать пять центов. Нельзя его ругать за это. Ему никогда ни гроша не перепадало. Когда доктор вечером вернулся, он пересчитал свои деньги; он знал им счет. Он увидел, что денег не хватает, и спросил мальчика, не он ли их взял. Ну, Филип был хороший, честный мальчик и сразу же признался. Тогда доктор отвел мальчика в его комнату - у мальчика в задней части дома была своя комната и в ней чулан - и велел ему войти в чулан. Потом доктор пошел в ванную, принес стакан воды и дал ему, а потом запер чулан на ключ. Это было примерно без четверти семь. Я ничего не говорила, потому что хотела помочь мальчику, а я знала, что, если раскрою свой глупый рот, мальчику от этого будет только хуже. Так вот, я как ни в чем не бывало подала доктору обед, а затем прислушивалась и выжидала, но к чулану не подходила, а бедный мальчик сидел там запертый в темноте. Потом я босиком подошла к чулану и шепотом заговорила с Филипом, но он так плакал, он был такой несчастный, что только и мог всхлипывать, и я ому сказала, чтобы он не боялся, что я лягу спать тут же на полу подле чулана и останусь там на всю ночь. Так я и сделала. Я лежала там до рассвета, а после шепотом попрощалась с Филипом, спустилась в кухню и приготовила завтрак. Ну ладно, в восемь часов доктор ушел к себе в институт, и тогда я попыталась открыть дверь, но замок был прочный, и ни один ключ в доме к нему не подходил, а бедный мальчик все плакал и плакал и уже почти не мог говорить. Воду он выпил, а есть ему было нечего, но никак нельзя было передать ему в чулан воду или какую-нибудь еду. Закончив работу по дому, я взяла стул и села у двери и разговаривала с мальчиком до половины седьмого, когда доктор вернулся домой; я думала, теперь-то он выпустит Филипа, но доктор даже не зашел в ту часть дома и как ни в чем не бывало сел обедать. И вот я стала ждать, я ждала, пока он не начал собираться спать, и тогда позвонила в полицию. Он сказал мне, чтобы я убиралась вон, сказал, что я уволена, и, когда пришла полиция, попытался уговорить их выгнать меня, но я добилась, чтобы полицейский открыл чулан, и бедный малыш - о, он был такой измученный!
– вышел оттуда. Но мне, хотя сердце у меня разрывалось, пришлось уйти и оставить его одного, и больше я никогда не видела доктора до сегодняшнего дня.