Скандинавия глазами разведчика
Шрифт:
— Славно, славно погуляли мы сегодня, — вздыхает Фредман, закатывая от приятных воспоминаний глаза.
— Устал я от всего, чёрт бы вас побрал, — бранится папаша Мовитц и заходится в страшном приступе кашля. — Быстрей бы добраться до постели. Охо-хо-хо-хо! Бедные мои косточки.
Компания обгоняет лодки, доверху нагруженные морковью, капустой, зеленью, битыми курами и прочей крестьянской снедью.
— Откуда будете? — интересуется папаша Мовитц.
— Мы с Ловёна, везём петрушку, зелень, молоко, спелые яблоки, — чинно отвечает ему высокий жилистый крестьянин.
— А мы из Хэссельбю, плывём в город продавать масло
Мимо проплывает купающийся в зелени остров Малый Эссинген, впереди показывается Лонгхольмская городская таможня. Это вдохновляет Веллмана на новое четверостишие:
В травке спряталась корова,
Испугавшись дойки.
Рыжий бык пускает к небу
Голубые струйки [45] .
Ялик минует фаянсовую фабрику в Мариеберге, и в нос ударяет резкий запах селитры, которую делают на соседней фабрике в Кунгсхольме.
45
Именно в этот момент хмельной компании слева открылся бы вид на российское посольство.
— Фи, какая гадость, — морщит свой носик Улла Винблад, делая вид, что всю свою сознательную жизнь провела в изысканных салонах и гостиных, а не на задворках Росенлунда. Все как по команде умолкают при виде тюремного заведения на острове Лонгхольмен, ползующегося в городе дурной славой.
— Когда-нибудь, Улла, и ты попадёшь туда, — мрачно предвещает своей спутнице Фредман. — А это для тебя, — указывает он пальцем на единственный в городе лазарет, врачующий венерические болезни. На сей раз возглас Фредмана касается Мовитца.
Ялик оставляет позади фабричные кварталы Рёрстранда с тесными и грязными улочками и жалкими домишками рабочих, в которых господствуют нищета, разврат и чахотка. Наравне с Парижем Стокгольм занимал одно из первых мест в Европе по смертности своих обитателей. Со стороны Брункеберга, на котором произошла знаменитая битва шведов с датчанами, слышны звуки трубы — это сторож делает побудку всё ещё спящему городу. На колокольне одной из церквей звонит колокол, на улицах появляются разносчики воды, открываются пекарни, потянуло едким дымком из кузницы.
Ялик причаливает неподалёку от Рыцарского холма, и вся компания направляет свои стопы к жениху Уллы, моряку Нур-стрёму, державшему шинок, чтобы опохмелиться у него после бурной ночи и набраться сил для нового дня.
Веллману надо бы явиться на работу — он числился секретарём какой-то канцелярии, но именно числился, потому что работа его не интересовала. Его интересовали люди — солдаты, купцы, художники, бродяги, проститутки и прочие деклассированные элементы, которые окружали его с самого детства. Он любил и хорошо знал Стокгольм и подробно описывал свои похождения в нём в так называемых посланиях. Сам Густав III благоволил к поэту Веллману и наслаждался его фривольной поэзией, и это внимание первого лица в государстве спасало безалаберного Веллмана от многих бед и неприятностей.
Фредман был зажиточным часовщиком, но после неудачного брака «сошёл с колеи» и быстро спустил все деньги в кабаках. Папаша Мовитц, когда-то служивший в артиллерии, стал инвалидом и уличным и кабацким музыкантом. Улла Винблад, дочь артиллериста, совращённая каким-то русским полковником, была теперь кабацкой девкой и «уличной нимфой».
Улла Винблад, дорогая,
Вся живая, огневая,
Ты всегда готова к свадьбе, —
писал о ней Веллман.
К.М.Беллман оставил после себя целую серию стихотворений, поэм и посланий с удивительно тонким и ироничным описанием всего того, что его окружало. В стране бурно развивалась наука и культура, густавианская эпоха была в самом разгаре. Шведский Державин, Барков и Давыдов в одном лице, он сам был продуктом этой эпохи, выразителем её духа и атмосферы — атмосферы лёгкости, фривольности и утончённости. Его миром были кабаки и рестораны, по ним мы узнаём историю города и его обитателей. Его называли придворным шутом в театральной державе Густава III.
После смерти короля для Веллмана наступили трудные времена: он не успевал отбиваться от затаившихся до сих пор кредиторов и судейских чиновников. Когда он умер от чахотки в 1795 году, почти никого из его друзей и знакомых уже не было в живых. Улла Винблад пережила его всего на три года, но лучше бы было, если бы она умерла раньше.
На пороге нового века Стокгольм Веллмана прекратил своё существование.
...Заглянем вместе с волшебным гусем и Нильсом Хольгерссоном в глубь истории ещё на сто лет и воспарим над кварталами Сёдермальма. Их ещё не коснулась рука строителя и архитектора: кругом сады и палисады, болота и трясины, холмы и скалы.
Стоит ядрёная сентябрьская погода — преддверие бабьего лета. Там и тут к небу поднимаются дымки винокурен, размахивают крыльями ветряные мельницы. По улицам бродят драчливые и недовольные солдаты-инвалиды, больные рабочие-текстильщики, пьяные матросы в обнимку с финскими девицами.
Эту идилличную картинку нарушают дикие крики, доносящиеся со стороны подворья королевского переводчика Даниила Анастасиуса. Из дома выбегает простоволосая женщина и, оглашая улицу истошными криками, направляется к зданию суда. В присутственном месте она представляется Марией да Валлентина. Не переставая рыдать, она рассказывает судье, что её жилец Йоханн Александер Селецки две недели тому назад заявился домой в пьяном виде и нанёс её мужу Даниилу Анастасиусу и пытавшейся утихомирить буяна свояченице несколько ножевых ран, от которых муж только что скончался.
— Неизвестно ещё, выживет ли сестра покойника,—причитает то ли португалка, то ли испанка на ломаном шведском языке.
— Что послужило причиной драки между вашим мужем и постояльцем? — пытливо всматриваясь в бегающие блудливые глазки женщины, спрашивает судья.
— А кто его... их знает... Пьяный он был, постоялец-то!
— А что это у тебя светится под глазом? — Судья указывает перстом прямо в синяк.
Мария перестаёт хныкать, вся сжимается, как кошка перед прыжком:
— Это вас не касается. Поскользнулась и упала, если хотите знать.
— Ну хорошо, хорошо...Что же ты хочешь, женщина?
— Я хочу, чтобы убийцу примерно наказали, а мне пусть возместят расходы на его содержание в течение восьми месяцев. Селецки задолжал мне большие деньги, а мне не на что похоронить мужа.
— Да будет так. Иди с богом домой.
К дому Анастасиуса направляется наряд солдат с алебардами и мушкетами. Некоторое время спустя они выходят из дома, подталкивая оружием тщедушного человечка в странной — то ли татарской, то ли немецкой — одежде, с жидкой бородёнкой, горделиво торчащей вверх, и направляются прямо в тюрьму.