Скажи красный (сборник)
Шрифт:
Да, Алик приходил конкретно покушать, он пришепетывал и говорил нудным стертым голосом, останавливаясь на малоинтересных деталях, но Алик был мужчина.
Он ловко переворачивал Марию Ашотовну на другой бок и подтыкал одеяло, при этом очки его сползали к кончику вислого носа, а старуха капризно морщилась и внятно благодарила «вы очень любезны, Сашенька», а после позволяла себе «этакое» словцо, отчего у Люси подскакивал живот и тряслась грудь. Потом Алик включал диктофон и задавал вопросы. Ему нужны были подробности. Подробности личной
Когда Мария Ашотовна бывала в настроении, она охотно вспоминала, кто был мужчиной ее жизни между третьим и четвертым замужеством, и какими умопомрачительными букетами засыпали сцену во время гастролей в Баку, и кто писал знаменитый портрет, более полувека украшающий фойе театра.
На следующий день фамилия третьего мужа звучала совсем иначе, и мужей оказывалось гораздо больше, и Алик дулся, – они немножко спорили, а после дружно мирились, и Алик оставался на ужин. И ел рыбку одесского посола с картофельным пюре, и протертые «бурачки». А Мария Ашотовна улыбалась. Потому что сосредоточенно жующий мужчина – это жизнь. И вообще, мужчина – это жизнь.
Потом придет время чая со сладкой булкой, и Люся будет хлопать Алика по руке и говорить «тю», а после сбегает и принесет домашнего вина сорта «Изабелла», а старуха надтреснутым голосом потребует водки и соленых огурцов, а Люся скажет – поздно, Манечка, вы совсем не отдыхали, и задернет шторы, и наступит долгий вечер, и бессонная ночь, и мучительное утро с зеленым пятном стены, но потом опять наступит вечер, и в театре через дорогу после очередной премьеры начнутся овации, и это будет жизнь.
Плывущие по волнам
Наше всё
Все это они вывезут вместе с баулами, клеенчатыми сумками, книжками, фотокарточками, чугунными сковородками, шубами, железными и золотыми коронками, – из квартиры на квартиру, – вместе с пресловутой смекалкой, посредственным знанием иностранных языков, чувством превосходства, комплексом неполноценности.
Меланхолию, прекрасную, чернейшую. Протяжную, продольную, бездонную. Миндалевидную, женственную, истекающую вязкой влагой. С цыганским надрывом, с мадьярским стоном смычка. С семитской скорбью, вечной укоризной.
Заунывную, нескончаемую, как русское поле. Меланхолию, за которую им простят все. За душу их невыразимую, загадочную, за умение беспробудно печалиться и безоглядно веселиться.
Их мелкие неприятности вырастают в глобальные катастрофы, а катастрофы, напротив, с умопомрачительной беспечностью съеживаются до размеров перепелиного яйца.
Женщины их прекрасны – порочные, лживые, святые, наивные, невинные, аристократичные – взбитые сливки и парная телятина,
никто, никто уже не скажет правды, ни Би-би-си, ни немецкая волна, ни голос Америки, – никто никого не глушит, никто никого не слышит.
Ну, хорошо, все отнимут, это понятно. Как ни крути, отнимут все, – это, и то, и даже…
Страшно лишиться материального, этой вот возможности осязать, и быть осязаемым. И даже последней, – контекста, вертикали, координат. Минуты и часа.
успеть заскочить в супермаркет, там светло и пекут итальянский хлебец.
Он звал ее с собой, в последнее упоительное путешествие, только он и она, никого больше. Только ты и я, – разве нам плохо вместе, – откупоривая бутылку вина, допытывался он, – хорошо, ответила она, очень хорошо, но там, снаружи, еще много вин, которые я не распробовала.
она все так же сидит у старого радиоприемника с прижатыми к груди коленями, ждет, когда родители вернутся
радуются новой посуде, лампочке, свистку. И, что самое ужасное, все понимают. Давно все поняли. И все равно радуются. Смеются, обрывают лепестки, бьют тарелки, загадывают желания.
а более всего они счастливы, когда несчастны
Поймать стрекозу
Все чаще я хочу туда. В этот черно-белый, – уже сегодня черно-белый мир, ограниченный старыми снимками и моей памятью.
Это я, ведь это же я смотрю так доверчиво в объектив, и это я иду по улице Перова в коротком голубом пальто и вязаной шапочке «лебединая верность» – именно так окрестили ее домашние, – что сказать, в этом экстравагантном головном уборе я казалась себе существом загадочным. Долго стояла перед зеркалом, поворачивая голову так и этак.
Это я зарываю «секрет» в палисаднике, я пью сладкую газировку и надуваю шар, а потом растерянно наблюдаю плавную траекторию полета.
По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.
Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.
Мне страшно. Страшно, оттого что понимаю – я, маленькая, хорошенькая, в нарядном платье, защищена от жирной старухи весьма условной гранью. Старухин живот трясется, седые космы выбиваются из-под платка, а грязные звуки преследуют до самого поворота к дому.
На сей раз старуха останавливается как вкопанная и всплескивает руками. Рот ее кривится и съезжает вниз. Из маленьких заплывших глаз выкатываются слезы. Ползут по щекам, капают на грудь.