Сказка о принце. Книга вторая
Шрифт:
Так и получилось, что в следующий раз Жан наведался к тетке только спустя три недели. Подходя к дому, снова ощутил, как привычным страхом сжимается сердце: а ну как беда? Теперь уже он ругал себя за то, что так долго не приходил… подумаешь, барин, устал он! А если случилось что? Пришел бы в прошлый раз, увидел бы, что все спокойно… за три недели человека десять раз арестовать или убить можно, дело это нехитрое.
Когда вошел, нагнувшись, в тесные сенцы, а потом в кухню, от сердца отлегло. Тетка сматывала в клубок чистые полосы холста, мурлыкал на печи кот. Тепло, тихо, пахнет вкусно. Жан потянул носом: мясная похлебка. Хмуро усмехнулся про себя: раньше-то тетка так обильно и сытно не готовила; мелькнула обида – не ради него, племянника, ради чужого человека…
Тетка обрадовалась
Жаклина окликнула его негромко:
– Садись, поешь. Тебе оставила, знала, что придешь. Что так долго не был?
– Служба, - так же хмуро обронил Жан. Снял и кинул на лавку мундир, сел, вытянул ноги. Поболтал ложкой в супе. – Смотри-ка, аж ложка стоит… Где мясо-то взяла?
– На рынке, ясное дело. Патрику твоему сейчас мясное – первое дело, чтоб раны затягивались. Ешь, радость моя, ешь… вот хлебушка возьми. Я тебя и в прошлый раз ждала, пирогов напекла… ой, да ты похудел! Вроде прямо с лица спал… чего так?
Жан опустил ложку, поглядел на тетку. Встревоженные глаза, родное некрасивое лицо… она не знает, куда усадить его и чем накормить, а он, дурак, нос воротит. Да пусть все на свете беглые каторжники идут лесом, тетка все равно любит его… пирогов напекла. Ну и дурак же он безмозглый!
Жан впился зубами в кусок мяса и едва слышно заурчал. Кот, почуявший запах еды, спрыгнул с печи и с требовательным мявом стал тереться об его ноги. Жан наклонился, протянул кусочек мяса…
– Вкусно, – выговорил, прожевывая. – Ммм… а это что? С вишней, что ли?
– С вишней, - подтвердила Жаклина, ставя на стол большой кусок пирога. – Как ты любишь. Надолго ты?
– Часа на два, а потом обратно. Нас теперь не отпускают надолго. Ну, как вы тут?
– Да ничего вроде, - Жаклина вытерла полотенцем кружку, налила Жану молока. – Живем помаленьку. Вчера господин Лестин опять навещали…
– Как он? – Жан мотнул головой в сторону горницы.
– Спит, что ему… - тетка засмеялась.
– На поправку, что ль, пошел?
– Пошел… - Тетка хмыкнула.
– Уж эти мне благородные, беда с ними. Крестничек твой, видишь ты, меня стесняться изволит. Ну, пока перевязки – еще туда-сюда, там ему ни до чего дела нет – зубами скрипит да ругается только. – Она хихикнула: - Ой, как ругается – и где только набрался… Сапожник у нас был, Луи, помнишь? Ты еще мальчонкой бегал; хороший был сапожник, да помер как-то на Рождество – пьяным замерз. Ну да дело в не в том, а выражался он – ой как выражался! Я хоть и не любитель этого дела, сам знаешь, но порой заслушивалась – это ж какие связки, какой… - она запнулась, - чувства сколько! Так вот сдается мне, наш крестничек, если еще немного подучится, того Луи догонит. Вот же – вроде из господ, а я и то сколько новых выражений узнала.
– Много узнала? – хмыкнул Вельен.
– Много не много, а хочешь послушать – милости прошу, вон вечером перевязывать буду, так сам узнаешь. Ну вот, а как дело до иного доходит… умыться там или по нужде – краснеет твой Патрик, прямо как девица. И все меня прочь гонит: сам, дескать. А какое там «сам», когда рук-то еще нету и вставать ему нельзя. Вчера вон раздухарился: сам на двор пойду. Я ему: хочешь – иди, только ведь грохнешься ты, с кровати встать не успеешь, а я тебя не подниму, ты хоть и тощий, а все ж мужик, а я баба, у меня спина уже не та и возраст не такой, чтоб тебя таскать. Да и повязки промокнут, опять менять надо будет – хочешь? Замолк сразу, он этих перевязок как огня боится. Вроде и показать не хочет, а я как я с холстом в комнату вхожу, аж бледнеет. Слышишь, Жан, хоть ты, что ли, ему скажи - может, он тебя послушает. Скажи: для тетки, мол, Жаклины, ни мужиков, ни баб давно уже нету, она это дело давно различать разучилась.
– Скажу, - хмуро кивнул Жан.
Скажи ему, как же! Если он на своем настоять сумел с таким упрямым «собеседником», как господин Гайцберг, и выжил, то что ему какой-то солдат! В глубине души Вельен сочувствовал Патрику. Самому Жану, слава Богу, тяжело раненому валяться не приходилось, а вот мужики у них, кто воевал, порассказывали. Последнее это дело – под себя ходить, кого хочешь поломает.
Патрику действительно было очень неловко. Впервые в жизни он оказался настолько беспомощным и вдобавок зависимым от женщины. Даже на каторге, выживая после наказания, он все-таки мог подняться, пусть и с посторонней помощью, мог сам обслужить себя. Да и некому там было при нем нянькой ходить – Яну разве что, но это совсем другое. Больше всего его сейчас угнетала именно эта вот беспомощность. Левая рука, перебитая в локте, упрятана в лубок, правая плотно притянута к телу, чтобы не тревожить рану на плече. Тетка Жаклина умывала его, кормила с ложечки, помогала переворачиваться с боку на бок, чтобы не было пролежней. И не позволяла вставать даже по нужде – и вот это было унизительным. Патрику, никогда не бывавшему тяжелым, лежачим больным, эта сторона жизни казалась наиболее тягостной, и он краснел почти до слез и несколько дней мучился, прежде чем привык к этой нехитрой процедуре.
Поправлялся он медленно, намного медленнее, чем хотелось бы. Год каторги, а потом тяжелая дорога до столицы все-таки подорвали силы, и теперь раны затягивались плохо. Каждая перевязка становилась настоящим испытанием; он искусал губы в кровь, чтобы не кричать, считая ниже своего достоинства показывать слабость при женщине, но все-таки не мог сдержать стоны. Кроме того, кричать было опасно: соседям вовсе ни к чему знать, кого там и от чего пользует тетка Жаклина. Патрик понимал, что рано или поздно слух о его пребывании здесь все равно пойдет по соседям: одна за солью забежала, вторая – за горшком, а он хоть и старался лежать тихо, когда приходил кто-то чужой, но все равно ведь слышно. Потом Жаклине это надоело, и она сердито сказала ему:
– Вот что, герой, мне твоя терпелка без надобности. Хочешь кричать – покричи, хоть вон в подушку. Какой мне прок от того, что ты молчишь-молчишь, а потом, гляди, в обморок намылишься? Терпеливый, тоже мне… - А потом вздохнула: - Ну, хоть ругайся, что ли… все легче будет.
Совет оказался действенным, и теперь Жаклина порой восхищенно крякала, слушая отборные выражения, которым Патрик научился на каторге.
Как-то так получилось, что с теткой Жаклиной Патрику было проще и легче, чем с самим Жаном. Быть может, потому что волей-неволей с Жаклиной они общались каждый день и довольно быстро научились видеть друг в друге не представителей своих сословий – просто людей. Да и какие уж тут сословия; тетка довольно долго рассуждала вслух, кем же, по ее мнению, нежданный постоялец может быть, но так и оставила эту затею – Патрик, выслушивая ее предположения, лишь улыбался тихонько. Боевую и деловитую тетку, казалось, меньше всего заботило, что скажут соседи о нечаянном прибавлении в ее семействе; вероятно, не первый и не последний у нее такой был квартирант. И обращалась она одинаково решительно что с племянником, что с Патриком, которого, кажется, тоже зачислила в разряд «своих» - тех, о ком нужно заботиться. И гоняла обоих при этом одинаково: что Жана – за непринесенное вовремя ведро воды, ненарубленные дрова, за то, что ест мало и плохо, с лица схуднул, что Патрика – за то, что торопится встать, когда еще нельзя, за слишком резкие попытки самому себя обслужить или отказ есть мясо, когда «надо, потому что иначе заживать будет долго».
Совсем не то – Жан. Рядовой Вельен, похоже, Патрика боялся. Ну, или не боялся, а стеснялся – не один ли черт? То ли до сих пор чувствовал себя виноватым («ну не по своей мы воле, ваша милость, разве ж я мог ослушаться приказа?» - «Дурак, да ты мне жизнь спас, я перед тобой до конца дней буду в долгу!»), то ли ощущал себя не в своей тарелке, зная, кто перед ним. Поди разбери, а сам он деловито и точно отвечал на вопросы, если Патрик о чем-то спрашивал, но первым с разговорами не лез и старался как можно больше находиться вне дома: во дворе, на улице, на службе, а если уж загоняла под крышу непогода, то сидел смирно у печки и в горницу, где лежал раненый, носа не совал.