Сказки детского Леса
Шрифт:
А потом я вырос совсем и мне стало семь лет. И Петрусь тоже вырос и был уже не беспортковым, а самым что ни на есть гарным козаком. Одно беда – с голодрабцев голодрабцем. Не шло ему золото в руки, хоть и горбатил почти что без просыпу, а потому хоть и был он чуть не самым статным на ту пору из парубков, а от беспорточного своего состояния всё же не далеко ушёл. И была у них с Пидоркой любовь, потому что Пидорка к тому времени уже не в куклы играла, а была красавицей каких мало и по сей день в нашем приотнесённом краю…
По вечерам до хриба было в нас божих фантиков, тогда и был в нас тогда беспокой.
Только вот была для их любви закавыка одна. Не хотел батька дочь-красавицу бесприбыльно отдавать. За голодрабца. Батька жадничал на ту пору и за это у него отобрали всех нас. Он потом сидел старый, кряхтел, и седой, и не мог унять трясущейся своей бороды. От горя. Но это далеко было ещё потом и мы всё равно потом этого уже не знали, а мы жили в тогда. И думали, как же лучше всем сделать, чтобы любовь как любовь бы была – неубитая.
Петрусь решил в козацкий поход идти – золото воевать. Наберу, объяснял нам, добра, навоюю золотых жупанов, да красных кимчарей, и вернусь за тобой – моя коханночка. Уж тогда батько умом пойдёт и отдаст за меня тебя милую. Только ты не долго там будь, говорила Пидорка ему, не набежала бы туча злая до возвращения твоего, а разлуки я с тобой не перенесу. Так и решили. Петрусь так решил, и Пидорка его ненаглядная, и я. А польский панич не так-от решил. И пришёл раньше всех. Не успел ещё Петрусь сбрую на будущего своего коня выковать, как повадился по Пидорку до батьки ходить малый лях со звонкими карманами и с не менее звонкою лысиной во весь, не наживший ума перекатного, лоб. Ну да батьке не целоваться было с той лысиной и он Пидорку то ляху отдал…
Свадьба назначалась весёлая. Краше бы той свадьбы не было, я такие свадьбы видал. Разгульные, ухабистые и экономистые в одновремень. Потому что теми же нарядными шёлковыми лентами без лишнего расхода и примысла приходится в них увивать и невесту и, след же, покойницу. Потому что рушниками дорогими не успев утереться – уж тут же подвязываются. Потому как одна и та же горилка идёт сначала в звонкое здравие, а потом в незадолгую и за тишины упокой. А откричавши «Горько!!!», гости добрые вскоре молчат, как треклятые, и провозглашают молчанием тем сластный без вести конца странный сон… Знатная свадьба б была!
Позвала тогда Пидорка меня к себе и говорит: «Беги, Ивасю, к моему суженому. Скажи Петрусю, что отдают меня в засилки. Не успели мы с ним ненаглядным нажиться, успеем зато наумираться вдостат. Скажи, не будет у той свадьбы моей продолжения. А будет одно, да недоброе, окончание. Пускай, если до времени, позаботится о домовинушке мне бы в рост…».
Так сказала Пидорка, я и побег. Я быстро тогда бегать умел. Как ветер. Потому что штаны к земле ещё не тянули, а небо уже было большое – больше всех. Вот и добёг. Петрусь на ту пору в поле мешки с цибулей таскал на возы. Батрачил по очереди на тех, кто поиместей
Ну и что Пидорка передать велела стою объясняю ему, а он под мехами будто просел. Лицом стал чёрен и гнут его к земле словно нарастающие на нём сразу мешки. Я заботиться уже в уме стал, как бы не вогнали они Петруся в землю совсем, да ничего – обошлось. «Так не будет же жизни и мне!», сказал тогда Петрусь, «Хотел воевать идти в туретчину, да видно, и не ходя, отвоевал…». И велел передать Пидорке, что сумеет состряпать домовину навряд, поскольку как её овенчают только, так он и уйдёт сразу из этого света на тот. И там, мол, дожидаться уже будет спокойный – её. Поклал в аккуратную прискучившие ему свинцовы мешки и пошел, качаясь, как не совсем трезвый, а вроде как выпивший. Я побежал до дому, рассказать всё Пидорке моей. А вечером пришёл Басаврюк…
А я был свободный же уже и гулял. Вечерело всё-таки, и мои товарищи мало помалу потянулись домой, нас осталось всего несколько на околице играть, а потом я и вовсе остался – один. Мне не хотелось в тот вечер домой, я смотрел в далеко и на звёзды и мне было тихо и хорошо дышать под широким исчезающим в темноте небом. Божиих звёздочек было мало ещё и месяц только нарезался острым серпом из-за самый край горизонта и было тепло. В сумерках шёл по дороге к околице кто-то, и я смотрел и смотрел внимательно ему в глаза, чтобы узнать. Он тёмный был совершенно и нелегко было смотреть, а потом подошёл. Он был Басаврюк. А я подумал почему-то – это же волк. Мой волк, что отпустил я давно давно давно. И я угадал. Я угадал в нём его.
– Волк! – сказал я. – Зачем ты пришёл? Я же тебя отпустил.
А он сказал:
– За тобой. Я пришёл за тобой…
– А… – сказал я тогда, но по правде ничего не понял. Зачем я волку, волки живут в лесу и спят в норах, а дети же живут у родителей и спят в люльке. И я спросил у волка ещё: – А как же ты меня заберёшь, если я мамкин и папкин?
– Не беспокойся о чём! – сказал тогда волк-басаврюк. – Иди ложись байкать себе. А я непременно – прийду…
– На краю? – уточнил ещё я, потому что это было важно.
– На краю… – подтвердил Басаврюк.
А милая украинская ночь уже пела стаями непостижимых сверчков и велась высоко по небу лёгкими подзвёздными ветерками. Ночь тихонько стонала и была тепла и тиха. Близок, близок чуялся Иван Купала.
По тихому тёплому снегу – покатилась отнятою котомкою моя голова. Не узнать ничего больше, не спросить, не догадаться об чём. И из-за камушка долго выглядывали ещё мои настороженные упрямо лопоушащиеся ушки.
Не ходи за речку – там лежит кузнечка!
Как сговорились, так и пошёл. До дому. А встречь шёл Петрусь и меня не узнал. Шёл как закланный весь по дороге к шинку. Смотрел глазами страшно себе внутрь и был не нужным ни для кого и потерянным. Как я пришёл до дому и спать лёг – так он ко мне и пришёл. Закрыл я глаза и вижу – ночь стоит тёплая, родная, ласковая. До боли, и по ней ветерок легонько-легонько шеволится. Медленно до немного непонятного, медленно шеволит ночные шепочущие что-то тихое травы и волосы на голове стоящего на пороге шинка Петруся.