Сказки детского Леса
Шрифт:
Стоит Петрусь и смотрит как не видит и не видит всё – как будто себя потерял. Да в шинке сколько не смотри, сколько не выглядывай – выглядишь всё одно. Вот и выспросил себе Петрусь бадейку горькой той радости, от которой головы не находят. Приобнялся с большою кухолею и думал забыть о своей пораненности. А оно вот никак. Водка пошла водою, да недоброю недоброю недоброю… Не берёт его водка, только гибельней нападает тоска. Держись, Петрусь, подумал я, и тогда встал перед ним. Говорю, Петруська, я же придумал всё. Я знаю же как тебя выручить, так что ж ты ревёшь, как морская рыба белуга? Ты что?!
Посмотрел тогда
Потому что была не моя очередь, а пришёл теперь – Басаврюк. И положил на плечо Петрусю сильную когтистую руку с по за спины. Обернулся тогда Петрусь к нему от своей чарки и там-то уж всё понимал.
– Гей, а пристало ли козаку в за напрас горевать! – вырезал из себя плат чистого пламени и предложил Басаврюк. – За пустяком дело стало, козак, не горюй! Сама пора пришла добра добывать. С тебя стребую – саму малость. Совсем не в корысть. Чутку, грамм с твоей совести. Буду ждать тебя к полночи. Приходи, поживём!
Стал как оттаивать с таких речей Петрусь. Заворожились, ожили глаза, стали двигаться кругом.
– Да где ждать-то?
– На краю, Петруська, на краю… – крикнул я ему с далека уже вовсе совсем – из-за почти горизонта.
…– Кум завернул… кум… – зашепоталось затревожилась жизнь в родне… Когда на крыле осени завернул к ним на спас Басаврюк.
– Не боись никого! – отсоветовал прятаться от него он им.
А они и не прятались. Они не знали и куда себя толком девать. От него толком не спрячешься. Смехата та такая – отовсюду ведь уши торчат. Уши и ухи, хвосты и роги и всякие ихние разности. Так он отсоветовал прятаться им…
Подоставали они с карманов скляные подобия своих глаз и смотрели внимательно на него. А он им пел. Про то, как они завтра умрут и про то, как никогда им не надо теперь будет утро. Они бы со смеху покатывались, так жгло внутри горячими шарами от его ледяной песенки. Но они не покатывались. Эта песенка была ведь – про них. Про танки и про пушки и про тех, кому за смех разрезали горлышко. А он пел и пел. И постепенно кровь у них в жилах замерзала и сворачивалась. А он пел им и пел. А у них закрывались глаза ихние скляные и без того почти атрофированные. И они потом видели только нутром своим. А нутром они не сильно могли и видели только ад. У него водицы не выпросишь…
На краю моей колыбельки случился апокалипсис: подрались два кота. Один серый, а другой не совсем, не совсем, не совсем… Чёрный, как смоль. Один лапкой машет и громко мурчит, и другой себе на него ну лапкой замахиваться. Я им сказал – что вы, коты? Они посмотрели на меня недоумённо и спрыгнули на пол поскорей, от добра подальше, от добра подальше. У них было здоровое чувство
А на краю был Петрусь. Он пришёл – как не прийти!.. Он нашёл – как не найти!.. На краю притихшей ночной деревни, в самый что ни на есть канун. Иванушки-глупыша Sun-Купала.
И Басаврюк тоже пришёл. Был весь собой правильный – просто как человек. Тёмный только очень уж, но это ж ведь не запрещено?
А я был малый и лёгкий весь. Невидимый от полёта и мне хотелось смеяться над ними и совсем чтоб не видеть их всех, как будто это не я, а они были – маленьки… Я поднимался далеко-далеко себе вверх и падал, падал, падал, кувыркался собой. И от смеха перехватывало над ними горло. А они не видели меня всё равно – занятые. И это было хорошо.
…на краю… на краю… – пробормотал тихо, почти про себя, Басаврюк и отделился собой от большой тёмной тени нестройного вяза.
Петрусь увидел его и сказал:
– Вот и я!..
«…вот и я… вот и я…», – лёгким эхом по тьмам, как будто в гробу отдалось всё вокруг.
«Значит, пришёл…», то ли сказал, то ли понял себе Басаврюк.
– Пойдём, Петруська, верно добра добывать!.. – и они пошли.
Совсем-совсем раньше у меня когда-то были мишутки. Многие разные, мягкие. А я одного потерял. Он выпал из сумочки, когда я в поле себе бежал. Мы искали его до тёмного вечера, а тёмным вечером ему стало страшно совсем одному и он ушёл от нас жить в овраг. Мы ходили ещё ночью даже почти, когда на ветках притихли совсем птицы и аукались, пока нас всех не забрали домой. И мишутка остался один. Он забрался в тёмный-тёмный овраг и перестал бояться потому что дальше было некуда. И теперь всегда там урчит по ночам. А овраг тот теперь стал – Медвежьим. Кроме мишутки там всем теперь страшно. И всегда темно и не бывает луны. Там его – страх.
Они в Медвежий овраг и пошли. Хоть я им очень бы этого и не советовал. Всё-таки – страх. Но они были маленькие, потому что я летел высоко и поэтому совсем – непослушные…
Во Медвежь Овражке тёмы злы букашки…
Они ходят ножками по земле…
Очень многими ножками по земле и боятся боятся боятся…
Потому что они боятся – они злые себе совсем и у них не видят глаза…
Никогда.
А ручьи там высохли и не журчат по ночам. Зато там журчат журчи. С мохнатыми нахохлившимися совами. Они перекликаются и им тяжело, и тяжело слышать их. По ним стонет на далёком болоте выпь. Не ходить, не ходить в Медвежь Овражек тот окрещёному человеку. Никак не ходить. Выстынут же косточки, выстонет же тонка-трепетна жилочка жизни в за сам надрыв.
– Петрусю, видишь – здесь твоё счастье!..
Внимал внимательно Басаврюку Петрусь. А тот казал ему всё казал…
Глупенький Петруська – в темноте не видно же ничего, ничего, ничегошеньки… А он всё смотрел, всё смотрел, всё смотрел…
Смотрел под ноги, а видел – вечность. Вечность в изумрудах и счастии.
– Смотри внимательно, смотри не просмотри! – напутствовал его в дороженьку Басаврюк, и Петрусю вне оборота смотрел.
Вот расходятся в стороны края земли и не сырая под ними твердь, а сама то ласковость.