Сказки старого Вильнюса II
Шрифт:
— Пусть чуды никогда не заканчиваются.
Конечно, не заплакал.
Улица Арсенало
Arsenalo g.
И муравей
— Столько всего было. Господи боже, столько всего. А что впереди? Зима, дружище. Только чертова зима.
Двое мужчин сидят на лавке у реки. Лицом к воде, спиной к Арсенальной улице, башне Гедиминаса и повисшей над ней по-летнему сизой туче.
Один плотный, с рыжеватыми
— Ну, зима, — говорит усатый. — И что с того? Хорошее время. Снег, морозные узоры на стекле, рождественские огни. Красиво. Не драматизируй на пустом месте.
— В родительском доме, который за каким-то чертом на меня свалился, до сих пор печное отопление. Ты в курсе, почем нынче дрова? У меня до сих пор волосы дыбом от этой информации.
— Ну так установи газовую колонку.
— Совсем ты с ума сошел. Знаешь, сколько это стоит?
— Да нормально стоит, не выдумывай.
— Не хотелось бы ранить твое нежное сердце, Адам. Но в мире полным-полно людей, для которых «нормально стоит» — это, к примеру, пятьдесят литов. Которые, впрочем, тоже еще надо где-то добыть. И я — один из них.
— Прости. Не подумал.
Какое-то время они сидят молча.
— А чего ты ее не продашь? — наконец спрашивает усатый. — В смысле квартиру. Тебе одному такая здоровенная все равно не нужна. Купил бы, к примеру, студию. У нас в Новом городе сейчас заброшенные заводы под жилье активно перестраивают — ну, лофты, как в Америке. Отличные получаются квартиры, маленькие и недорогие, и от центра не то чтобы далеко. А на разницу жил бы себе долго и счастливо.
— Я тоже так думал. А на самом деле эту чертову хату сейчас даже за половину рыночной цены не продашь. Кризис. Говорят, надо подождать несколько лет. Несколько лет, ты только вслушайся. Звучит как злая шутка.
— А сдать?
— Квартиру с печным отоплением и без горячей воды? Где последние сорок лет нихрена не ремонтировали, только потолки изредка белили? Не смеши. В такой и бесплатно мало кто жить согласится. Я бы, к примеру, ни за что не согласился, если бы у меня был хоть какой-то выбор. И пожалуйста, не говори, что ремонт — проблема решаемая. Для меня — нерешаемая.
— Ладно, не буду говорить. Хотя на самом деле… Ай, ладно.
Снова молчание. Тощий использует паузу, чтобы достать кисет и на коленке слепить самокрутку. Усатый набивает пенковую трубку, изрядно пожелтевшую от времени и хозяйских рук.
— Йошка, — говорит наконец он. — Мать твою, Йошка. Как же так, а. Ты же был лучший на курсе. А может, вообще самый лучший — из всех выпусков, за все годы. Некоторые профессора так говорили, я слышал. Ты же, в отличие от всех нас, мог выбирать любую жизнь. Вообще любую, какую захотел бы.
— А я и выбрал какую хотел.
— Правда, что ли?
— Правда.
Новая пауза так щедро заполнена вороньим гвалтом, словно птицам поручили продолжить беседу, пока люди курят и молчат.
— Я много лет жил, как хотел, — наконец говорит тощий Йошка. — Грех жаловаться. Объездил полмира. Для тебя это, знаю, пустяки, дурная суета, а для меня — самое важное. Быть везде, видеть и слышать все, играть — для всех, кого бог пошлет. При всяком удобном случае. Я играл в захолустных оркестрах и шикарных кабаках. На деревенских свадьбах и на палубах круизных лайнеров. В ночных клубах и на туристических улицах, в студийных подвалах и на городских крышах — по ночам, пока все спят. Чего только не было, Адам. Чего только со мной не было. Порой спал где и с кем попало, а порой на долгие месяцы запирался от всех в первой попавшейся съемной конуре. Деньги тратил без счета, не жалея, свои и чужие. Но и окурки на улицах собирал не раз. Видишь, у меня с собой банка из-под китайского чая? Это чтобы их потрошить. Докуривать за чужими всегда брезговал, а в самокрутки — ничего, сойдет… Зато и настоящих кубинских сигар я выкурил больше, чем ты съел пирожков с капустой. Хотя, уверен, их в твоей жизни было предостаточно. Твоя мама их знатно пекла. И Ляльку наверняка научила. Скажешь — нет?
— Научила, конечно. А ты не думал, чем это может кончиться? Вся эта твоя развеселая жизнь?
— Конечно, не думал. Зачем думать, когда и так знаешь? Но другой жизни мне не было надо, вот в чем штука, дружище. И если ты считаешь, будто я сам выбирал, каким уродиться, ты ошибаешься. Во всяком случае, ничего подобного не припомню.
— Жаль, что так все вышло, — вздыхает усатый. — Очень жаль, Йошка. Не тебя лично. Вообще — жаль.
— Ты погоди, — говорит тощий. — Вот буквально минуту погоди, а потом жалей, если сможешь.
Жестом фокусника достает из-под плаща футляр, из футляра — кларнет.
— Ого. Когда это ты духовые освоил?
— Ай, чего я только не освоил. Рояль за собой по свету особо не потаскаешь. И это, знаешь, даже к лучшему. После шести-семи инструментов начинаешь понимать, что можешь вообще все. Это как проснуться и обнаружить, что говоришь на всех языках, включая птичьи и звериные. Вернее, что отныне все языки — один язык. Для тебя. И для тех, кто окажется рядом. А теперь послушай, что я тебе скажу, Адам. Просто послушай.
Он подносит кларнет к губам. Начатая было мессиановская «Бездна птиц» внезапно сменяется «Голубой рапсодией»; в какой момент заканчивается Гершвин и начинается импровизация, определить не может даже Адам, опытнейший концертмейстер, выдающийся авторитет.
Выдающийся авторитет сидит на лавке, закрыв лицо руками, потому что сам не знает, смеется он или плачет сейчас, когда твердая скорлупа неба вдруг треснула над его головой и звук стал светом, свет — ангельским смехом, а смех — благодатным огнем, который, оказывается, был всегда, внутри и снаружи, везде, всем.
Тощий Йошка играет долго. Четверть часа, почти вечность.
Потом они молчат. И это тоже вечность, но другая. Не такая пронзительная. Но, как и музыка, совершенно необходимая. Хотя бы для того, чтобы наскоро заделать трещину в небе. Косметический ремонт, утешительная иллюзия. А все равно.
— Я больше не знаю, кто из нас дурак, — наконец говорит Адам.
— Да нечего тут знать, — безмятежно отвечает Йошка. — Оба дураки. Но это не беда, людям так положено.