Скитальцы, книга вторая
Шрифт:
Глава третья
Две главные заботы у человека: ладно жениться да вовремя помереть, чтобы самому не настрадаться да людей не напозорить, не ввести в тягость и расходы.
Молодого работника Ангулея случайно нашли в трех верстах от Обдорска. Кочевой чум Хантазейских, наткнувшийся на гиблого, поневоле сделал крюк, чтоб не кинуть сородича на съедение псецам да и с тайной надеждою на благодарность. Старшинка рода постучал в заплот хореем, попросил вызвать самого, а когда вышел хозяин, запечалился тонко и невразумительно.
– Узяс, ой узяс… Сапсем, сапсем худой. Твой человек, хозяин? Маленько, маленько мертвый.
Скорняков
Мерзлого Ангулея пытались разогнуть, но рука деревянно хрупнула, и от покойника отступились. Завернув в холстину, его отпели в местной инородческой часовенке, но Скорняков отказался отвезти его обратно в тундру, где тело объедят псецы и лисы, а душу почившего подберет верховный бог Нума.
Решить-то решил, но попробуй отрыть могилу в насквозь промерзлой земле, когда каждая дровина золотая, и купец по некоторому раздумью так постановил, что отпетый Ангулей до весны полежит в холодном амбаре, а после, когда оттеплит земля на аршин и позовет к себе, тело его положат под крест. Правда, у Скорнякова однажды мелькнула нечаянная мыслишка, дескать, как бы худа не случилось из этого: волчина рыскает по Оби, не сидится исправнику Сумарокову в Березове, и ему лишь зацепка ничтожная нужна, чтобы обидеть ближнего и ввести его в новое несчастие.
Нет, не вовремя нашел свою смерть крещеный самоедин Ангулей…
– Что-то псецы на усадьбу повадились, – уже на третий день, как положили Ангулея в холодный амбар, пожаловалась хозяйка. – Не мясо ли нашли? И ходить-то опаско, кровь леденит.
Скорняков с приказчиком Донатом обошли вдоль заплота высоченных палей [22] , высмотрели жировую торную тропу и по ней дошли к вонному амбару, стоящему в дальнем углу двора. Так и есть: зверье ненасытное прогрызло угол и уже полголовы отъело у бедняги. И так-то смерть не украсила молодого самоедина, а тут и вовсе смотреть жутко.
22
Пали – стоячие заостренные бревна.
– Сколь смерть безобразна, – с неожиданной тоскою признался хозяин, когда возвращались в дом. – Уж сколько лет живу на свете, а привыкнуть не могу.
– А, смерти не избежать, – отмахнулся Донат, не принимая купеческой печали. Да и то сказать, богатым-то легко ли умирать: наживалось горбом, и в одночасье пойдет прахом. Вот и горюет хозяйская душа. – Всем свой срок, – по-стариковски рассудил и с отчаянной веселостью снова махнул рукою. – А я, как ты хошь, Еремей Пафнутьич, вот ни на эстолько смерти не боюсь. Придет коли, дак я ее смехом встречу.
– Еще не живал, дак… Вот и дурак. И я, может, не боюсь, как знать. Да и пошто помирать? – уже в гостиной переспросил Скорняков, озирая солидную российскую мебель из доброго дерева, щедро освещенную восковыми свечами. – Пошто бы всема-то не жить? Земли-то эвоно, держава-то на все четыре стороны, только управляйся. Всем места хватит. Вот бы как здорово: сели бы нынче за стол и папушко мой, и дедо, и прадедушко, и все чинно так, да по рюмашечке под кулебяку с осетринкой, и свои разговорчики нашлись бы про дела да про веру.
Плешеватое, с большими рыжими бородавками доброе лицо Еремея Пафнутьича от этой неожиданной мысли покрылось тем самым лихорадочным румянцем, за которым скоро приступают слезы. Не из трусливых мужик, не раз, бывало, по краешку смерти хаживал. Денежки-то наживал не на меняльном дворе и не перекупкою хлеба, а сам всю молодость выбродил по Енисею да по Тунгуске, мыл золотишко. Кто-то, спустившись в Енисейск, чтобы охлебиться, тут же и спускал нажитое, дым коромыслом шел тогда, бархат толстенными штуками кидал добытчик под ноги в грязь, чтобы не замарать хромовые сапожонки, а еще более – чтобы покуражиться, пустить пыль в глаза. А напившись вина, ободранный до нитки, сирота сиротою, хлопнув последнюю шапку оземь перед кабаком да похмелившись, возвращался добытчик обратно в тайгу на съедение гнусу, в кушную избенку, чтобы снова преть в воде, наживая лихоманку и ломоту. Еремей Скорняков все искусы прошел и уцелел; а после вот сюда в Обдорск перебрался и всею меновой торговлей завладел…
– Не тем смерть жестокосердна, что отымает жизнь нашу. – с печалью в голосе продолжал Скорняков. – а что надежды наши рассеивает и мечты наши превращает в дым. А сколько прекрасного, несостоявшегося рухнуло, сколько добрых головушек почило в бозе, не посеяв семена добродетели.
По толстой складчатой шее купца пробежала судорога, будто накинули на выю вервь и готовили перетянуть. В маленькие стеколки давно ли дымила пурга, а вот вызвездило вдруг, черненым серебром окаймило оконную решетку. Благостно, тихо, мирно, пар кудрявится над чаем. К чему бы, казалось, мысли о смерти? Но так уж устроен человек: чем налаженней жизнь его, чем сытней она и доброрадней, тем больше он задумывается о смерти, будто постоянно боится потерять радостное бытованье: столько всего хорошего, непрожитого и непознанного окружает его, столько желаний не пророщено, столько планов не исполнено, что, кажется, и двух жизней не хватит, не то одной; да особенно когда все ладно складывается, все в утеху душе, все согласно мыслям, когда удача сопутствует.
– Но, может, и прекрасна она, смертушка? – неожиданно заключил Скорняков. – Ежели взять в мысль… А толчемся, как моль, суета, тлен. Сколько занапрасной энергии творим, чтобы возвыситься лишь, чтобы малое приумножить, чтобы ближнего обойти. А сколько кровищи, сколько злодеяний и слезы во имя утехи. Но как мало добра творим.
– Да и жить устанешь, – поддакнул Донат.
– Ты-то откуда знаешь? – подозрительно взглянул Скорняков и насупился светлыми бровками.
– По себе чую, – признался Донат.
– Балабон ты, только бы языком тебе бот-бот, – поморщился Скорняков, недовольный, что собеседник поймал его дальние тайные сомнения. – Разве можно устать жить? Дурак.
Скорняков задумался, погрузился в себя. Рыхл стал купец, тучен, голова срослась с плечами, и складки шеи уплыли на бабью грудь. Сердце пурхалось совсем рядом, в горле, неровное, стопорящее, ему тяжело было качать кровь по громадному, оплывшему телу, и купцу трудновато становилось жить. Душа-то хотела вечности, и в голове какие только планы не громоздились, но тело Скорнякова уже умирало, кости устали таскать мяса. Ах ты водянка, будь она неладна.