Скитальцы, книга вторая
Шрифт:
– Почему не предали земле? – отрывисто спросил исправник, вытирая руки батистовым платком и все еще не отрывая взгляда от мертвого, оскаленного лица.
По спутанной жесткой черной волосне, по смуглости крутых скул и полураскрытым узким глазам исправник определил, что погибший явно из приобской орды. Вообще-то инородец был безразличен Сумарокову и не вызывал никаких чувств, кроме отвращения, но случаются минуты, когда отвращение становится сладостным; именно такое мгновение овладело исправником, и он никак не мог совладать с собою. Он не отдавал команды и все стоял над трупом, и казак, поднявши рогожу, никак не осмелился покрыть ею погибшего. Исправник, держа над
– Что, язык отнялся? Хоронить полагается в трехдневный срок. Иначе нарушение закона. Да-с!
А что можно было ответить? Исправник и сам знал, что в этих местах гробов не делают (негде досок взять) и могилу не роют, ибо в самое благословенное летнее время земля хорошо ежели оттаивает на аршин, и потому покойника обычно увозят за Обдорск, подальше в тундру, на потраву дикому зверю. Все знал исправник, и даже вопрос его был издевательским. Властным движением руки он отодвинул грузного Скорнякова с дороги, и купец вынужден был отступить с узкой тропы в снега. Он был жалким и потерянным и, желая хоть как-то защититься, закричал запоздало вослед исправнику:
– Хотелось по-христиански, ваше благородие. Как лучше хотелось.
Сумароков не ответил; в сопровождении двух казаков, усердно светивших фонарями, он двинулся вдоль заплота, для какой-то нужды проверяя его крепость.
Купца обожгло страшной догадкой, что ему не верят, да и как докажешь, что работник не убит по наущению Скорнякова? И он потерял голову, думая хоть как-то спасти нажитое. Не отвечая на вопросы жены, заметался по избе, достал из сундука укладку с деньгами и решил в молельной спрятать в тайник. Вот жизнь, а? В своем доме, а не хозяин. Ах-ах, да пособить нечем. Еще подумалось, подкинуть исправнику барашка в бумажке, так ведь не примет, фармазон. Ему предложи, а он в нос: гляди да дуй пуще…
И только купец поднял половицу, как исправник в дверях, улыбка на его лице была сладкая и обещающая. Купец от растерянности тоже улыбнулся, улыбка вышла клейкая и противная. В сердце вдруг ударил нервический смех, и Скорняков едва удержался, чтобы не расхохотаться исправнику в лицо. Вот вышла комедь так комедь. Более глупого, нелепейшего положения давно не знавал, почитай, с самой молодеческой поры, и кто скажет, как выпутаться из него. Проницательным умом, разглядев себя со стороны, купец тут же понял, какую сделал промашку, и подивился своей внезапной глупости. Старость-то, вот она: из мудреца дитю настоящего делает. Голый разбою не боится; хошь не хошь, а тут и позавидуешь голи.
– Ну, батюшка? – Исправник широко раскинул руки, будто хотел обнять хозяина. – Ну, так сразу начистоту, аль как? Вилять будем, кочевряжиться? Ведь попался, алтыйник, с уликами да с поличным попался. – Обычно такой ледяной, с кривою, застывшей улыбкой на тонких губах, Сумароков тут возвеселился: небрежным движением плеча скинул с себя дорожную шубу и так, не опуская рук и прищелкивая пальцами, как записной плясун, он приблизился к хозяину и взял у того укладку. – Тяжела… Сколько? – спросил он, откинув крышку и отметив взглядом солидную пачку кредиток.
– Двадцать три тысячи серебром, – непослушными губами покорно ответил купец, будто от точного ответа зависела судьба его имения. Исправник передал укладку назад казаку, сам же нагнулся к тайнику и рукою проверил его.
– «Грози богатому, так денежку даст», – так у вас говорят, у алтынников? – с намеком тайным иль издевкою спросил Сумароков. – Ну-с, господин хороший, сразу изволите объясниться иль волынить предпочтете? Где убили, каким образом и что призвало к такому нехорошему поступку?
– Я не убивал. Видит Бог, господин исправник. С моими ли сединами на такое дело решиться? Да и нужда какая?
– Нужда, позволю заметить, подпирает порой и самого наичестнейшего человека. Он дулю в кармане носит. А сколько ни носи, воленс-ноленс, ее показать надо да и освободиться от греха. Это что ни на есть самая препротивнейшая штука. По себе знаю.
Сумароков замолчал, сверля взглядом старика, его набрякшее тяжелое лицо с толстыми некрасивыми бородавками, покрытое сетью багровых прожилок. Он уже ненавидел старика только за то, что он такой безобразный, расплывшийся и сырой. Такой трястись должен бы от страха, а этот непокорлив, ой непокорлив. И сам себе бы не признался Сумароков, что не старость раздражает его, но эта непокорливость изводит душу; вот пал бы купчина в ноги, взмолился бы слезно, на том бы, пожалуй, и кончил игру Сумароков, напоследок пригрозив лишь для острастки и взяв подписку, что тот худых действий от березовского исправника не видал, а что ранее писал, так поклеп то и наущение. Но купчина не пугался, будто он видит какую-то поддержку за плечами.
– Убить-то, старик, каждый может. Из интереса иль из любопытства. Нужды нет, а убьет – и концы в воду. В моей службе всякое случалось. Ведь не безгрешен, сознайся. – Исправник погрозил пальцем и сказал с той интонацией в голосе, которая ждет от собеседника лишь покорливости: – Не обманешь – не наживешь. А я тертый, иначе с вами не сладишь. Ну так что, молчать изволите-с?
– Проси прощенья, батюшка! – вдруг возопила за спиною жена. – Царь худых слуг не спосылает. Пади в ноги, отец.
– Молчи, старая, мол-чи! – Может, супруга поймала его тайное желание, и он, вдруг поняв, сколь низменное оно, устыдился недавней мысли. – Не бывать тому, мой сказ! – возвысил он голос и осанился. – И как язык повернется, ваше благородие, противное Богу говорить. Да за одни такие сло-ва…
Купец не договорил, спохватился, но было уже поздно. Он оглянулся, ища поддержки: жена сутулилась в дверях гостиной, давилась слезами, совсем старенькой показалась. Изжилась, благоверная, изжилась. «Да за што стыд-то экий?» Подумал лишь так, и откуда сила пришла, глазки засверкали.
– Ну-ну? – поощрил исправник, издеваясь, заметив перемену в купце, и скорчил такую презабавную гримасу, от которой сердце у купца покатилось в пропасть.
Сумароков повертел головою, приглашая всех к всеобщему веселию, казаки зареготали, поймав в голосе начальника разрешение на вольность. Урядник же так и стоял с укладкою в руках, и она явно тяготила его, да и то сказать, столько денег он впервые имел возле груди, и потому страшился, как бы чего не вышло, и в то же время всякие дурные мысли, завистливые и черные, нет-нет да и посещали его несчастную голову.
– Ну-ну! – повторил исправник таким ласковым голосом, что даже воинской команде стало тошновато. Умел заморозить голос Сумароков, ой умел, так что в кишках поневоле начинало бродить от страха. – Ты не пугайся. Ты только не пугайся. Страшнее смерти не будет, верно! А страдальцу в рай дорога, прямехонько в рай. Так что, воленс-ноленс, выбирай.
– За што жизни-то не даешь? За што пресекаешь дыхание мое, ирод! – вскричал Скорняков, решившись на самое страшное, и будто в омут упал, уже не владея собою и худо смысля. По голосу гостя он уже давно понял, что милости ему не видать. – Дублянка он, глядите, люди! Червями изъеден, червями!