Скитальцы
Шрифт:
В начале одного фильма камера была нацелена на девочку в розовой юбочке. Камера двигалась слева направо, сверху вниз – с головы до ног ребенка, и захватывала каждую деталь. Голос за кадром рекомендовал зрителю обратить внимание на эту девочку, потому что «мы видим ее в последний раз». Затем камера устремилась к девочке, и кадр стал черным. Это был намек на то, что зритель слился с девочкой. Затем всё дальнейшее показывалось как бы глазами девочки. Душа словно бы вселилась в новое тело, но при этом зритель всё время ощущал присутствие девочки. Она, словно прозрачная оболочка, обволакивала камеру. Затем девочка занималась рядом обычных дел, но обыденность теперь выглядела недостижимо далекой. Камера работала и отстраненно и дерзко и с предельной ясностью передавала ощущение самосознательного постижения, неспособного видеть сквозь поверхностное, «я», замкнутое в оболочку, так же именуемую «я».
Точность – да,
До полета на Марс Эко пережил период сомнений в верности выбора профессии. Создание фильмов постепенно лишалось искусства. Популяризация технологии полностью достоверной голографии означала, что теперь режиссером может стать любой – и не только в области домашнего видео, но и в сфере съемки эпических сериалов со сложнейшими декорациями и всем прочим, включая запахи, температуру и влажность. В итоге зритель, обеспеченный особым шлемом, мог испытать полное погружение в реальность. Создатели фильмов переключились на другое. Никто теперь не сосредотачивался на таких деталях, как кадрирование, техника работы с камерой, движение и так далее. Все старания были направлены на усложнение сюжетов. А Давоски показывал Эко, что лучший способ говорить языком кино – фокусироваться не на новизне, а на уникальности.
На самом деле многие из картин Давоски были двухмерными. Ограниченность такого кино для него стала преимуществом. В одном фильме главным героем был молодой человек, у которого вдруг возникла идея фотографировать себя каждый день перед сном, чтобы проследить за тем, как он меняется. Поначалу этому человеку нужно было заводить будильник, чтобы напоминать себе о том, что пора фотографироваться, но со временем это превратилось в ритуал после еды, разговоров и душа. Как-то раз, вернувшись домой с работы, этот человек заскучал и решил просмотреть свои фотографии. Он приготовил ужин, налил себе бокал вина, уселся в темноте на диван и стал одну за другой выводить на экран фотографии. Камера следовала его взгляду, она переместилась к стене и стала показывать один снимок за другим. Поначалу заметить какие-либо изменения было невозможно, но постепенно человек начал стариться. Последовательность фотографий достигла его нынешней внешности, но не остановилась. Портрет за портретом, лицо мужчины обретало морщины, его спина горбилась, и наконец показ фотографий остановился на снимке, где он был запечатлен дряхлым стариком. Тут камера резко возвратилась к герою, сидевшему на диване с дистанционным пультом в руке. Он умер от старости. При этом его нетронутый ужин остался на журнальном столике. Камера долго показывала героя, и безмолвие наполнилось торжеством Смерти.
Давоски снял немало голографических фильмов. В них он использовал преимущество этой технологии, ее способность значительно увеличивать мельчайшие детали. В одном из этих фильмов герой страдал от нервного расстройства, из-за которого он непрерывно думал о мозолях на своих руках и постоянно боролся с желанием их содрать. Чтобы не причинить себе травму, герой пытался переключить внимание на что-то другое. Шипение воды в отопительной системе в стенах причиняло ему мучения. Он завидовал тем, кого, похоже, совершенно не занимали дефекты кожи на руках, и в итоге совершенно помешался на чужих руках, и эта новая мания стала терзать его еще сильнее прежней. Для зрителя, глубоко погруженного в голографическую среду, обостренная чувствительность героя и его боль становились угнетающе увеличенными. В одном эпизоде герой услышал, как два инженера обсуждают возможность провала одного большого проекта, что могло привести к кризису планетарного масштаба, а для зрителя надрывающая душу боль, вызванная безысходной манией и мозолями на руках героя, выглядела важнее, реальнее. Она затмевала всё остальное.
Хотя Эко проводил очень много времени в своем номере, он не успел просмотреть все фильмы. Он обнаружил, что Давоски постоянно ставит под вопрос определенность жизни и личности. Своими фильмами он стремился рассечь на куски мелочи повседневной жизни и вновь соединить их между собой. Любой аспект реальности становился неустойчивым, текучим, способным к усилению или растворению. В этом процессе многие значения тускнели, и сами собой напрашивались странные выводы.
Эко начал понимать, почему его учитель предпочел остаться на Марсе. Все эти фильмы, все эти экспериментальные нарративы и сцены на рынке Земли имели нулевой потенциал. Давоски интересовало препарирование жизни, а это никому не было нужно. На Земле люди стремились к тому, чтобы им рассказали, как жить хорошо. Им не требовались пособия по тому, как жить вне жизни. В Сети самой простой разновидностью фильма было нечто такое, что удовлетворяло этой потребности: к примеру, иллюзия утешения одиноких людей беседой или нечто, наполненное разными приятными ароматами или запахом крови. Это могло быть участие в фильме загадочного ясновидца, наличие сцен с отважными героями, спасающими красавиц в жестоких боях. В этом голографические фильмы не знали себе равных. На самом деле немало потребителей было и среди асоциальных элементов, жаждавших удовлетворить свои чувственные потребности. А творения Давоски никто не стал бы покупать. Не имело никакого значения то, насколько сложно и тонко были сработаны его фильмы – они не выжили бы в мире, зависящем от рынка.
Давоски сохранил все свои работы в центральном архиве. После того как он возвратился на Землю, Джанет стала хранительницей его личного пространства.
Эко не слишком четко уяснил структуру и дизайн центрального киноархива, но узнал достаточно для того, чтобы понять, что это грандиозное хранилище. Проводя свой поиск, он сразу направился к личному пространству Давоски, но по пути увидел тысячи и тысячи боковых ответвлений и проходов, и всё это было похоже на крону громадного дерева. Эко пытался представить, какой объем памяти для этого нужен. Если у каждого когда-либо жившего марсианина имелось личное пространство, тогда таких пространств должно было насчитываться десятки миллионов. Добавить к этому сотни тысяч пространств, принадлежащих мастерским, постоянно изменяющиеся общественные, выставочные, интерактивные пространства – и весь центральный архив превращался в еще один Марс-Сити, гигантский виртуальный мегаполис. У каждого человека личное пространство было подобно родному дому, а электронные городские форумы представляли собой городские площади. В «домах» хранились авторские творения, а публичные форумы предназначались для объявлений о мероприятиях и дискуссиях, куда приглашались все. Всё это действительно напоминало древнее древо, непрерывно разветвляющееся и обновляющееся.
Эко не стал странствовать по гигантскому центральному архиву – отчасти потому, что у него на это не было времени, но еще и из-за просьбы Джанет Брук.
«Пожалуйста, никому об этом не говорите, хорошо? – попросила она его, вручая ему пароль. – Кроме Артура, мы никому из немарсиан никогда не давали доступа к центральному архиву. Ко многому из того, что там хранится, открыт свободный бесплатный доступ, однако эти сведения очень важны для нас. Будучи хранителем, я на самом деле не должна этого делать. Но вы ученик Артура, и я думаю, что вы достойны того, чтобы ознакомиться с его наследием. Я говорю не только о его фильмах, но и о мире, в котором он жил. – Джанет опустила глаза, посмотрела на свои руки. Голос ее после рыданий всё еще звучал надтреснуто. – Я хочу, чтобы кто-то еще помогал мне помнить о нем. Архив содержит те восемь лет, что Артур прожил здесь, и я боюсь, что когда я умру, никто не узнает о том, чем он занимался. В этом пространстве вы вольны делать что угодно. Можете даже скопировать фильмы Артура. Но прошу вас, никому не говорите».
«Конечно», – пообещал ей Эко.
Он никому не скажет. Он и о тайне своего учителя никому ни слова не говорил. Давоски оставил самую важную часть своей жизни здесь, и Эко твердо решил всё это сохранить нетронутым своим безмолвием. За этими фильмами остался его учитель, а Джанет открыла для него пространство, где хранились эти работы. Более драгоценных даров Эко никогда не получал. Ему хотелось путешествовать по этой вселенной не спеша, чтобы по-настоящему понять, что здесь обнаружил его учитель, чтобы осознать, почему он остался на Марсе, но потом вернулся на Землю.
Для Эко безостановочное стремление Земли к вульгаризации всего на свете было болезнью двадцать второго века. Обесценивание знаний ураганом понеслось по миру начиная с двадцатого столетия, но тогда еще сохранялись остатки классической эпохи и еще были живы немногие смельчаки, которые посвящали жизнь высоким, благородным идеям и мудрости. К началу двадцать второго века, однако, это малое благородное сословие исчезло, и все стали равнодушны к жизни ради идеалов. Диапазон поля зрения и воображения сузился до нескольких дюймов перед носом. Без следования высшим идеалам сама цивилизация стала вульгарной. Это была болезнь, от которой страдали все и каждый, включая и самого Эко. Он прибыл на Марс полный сомнений, неуверенный в том, что его учитель нашел здесь ответы.
С точки зрения отдельного человека, мир представлял собой комнату. Он мог выбрать – прожить всю жизнь в одной комнате или открыть дверь в другую. Мысль о том, чтобы покинуть знакомую комнату, пугала, но переход из одной комнаты в другую совершался в мгновение ока. С точки зрения обычных измерений человек был гораздо меньше комнаты, но когда всё измерялось иначе, исходя от индивидуума, комната была крошечной относительно всего потока жизни. На карте времени человек значил гораздо больше комнаты.