Скользящие в рай (сборник)
Шрифт:
– Скучно, – усмехается Скваронский, стараясь усмирить растревоженного кота. – Зачем так глубоко вникать в содержание его поступков? Ведь Лир сумасшедший. Мало ли что может выкинуть сумасшедший.
– Ну, не скажите, – возражает Цветков. – Психов сейчас лечат. Может, ему надо.
– Это как ветер, – говорит Скваронский, ни к кому, в сущности, не обращаясь. – Он везде, повсюду, его не видно. И тем не менее он давит, толкается, мешает. Он ощутим. Поначалу тебя это злит, ты сопротивляешься его натиску. Но потом – суета, заботы, привычки. Тысячи обстоятельств.
Гусь незаметно стучит себя по виску: дескать, непорядок у конструктора с головой. Долговязый, колени циркулем, Гусь томится, ему неуютно в бездействии. Сейчас его внимание, как кенгуру, скачет по залу, не находя, за что уцепиться, но он все равно не уходит, потому что ему некуда уходить, не к кому, да и выходной.
– Особенно потеют ноги и голова. Все, что между, еще туда-сюда, парит несколько, но ноги – хоть выжимай. А еще холодеют конечности, немеют как-то. Такая, понимаешь, жарища, а в конечностях озноб. Парадокс. И кровь по жилам – как вода по брандспойту. Чувственно прет, с колючками. Бывает, стоишь поутру, прозрачный, неземной какой-то, в зеркале не видать, а душа тоненько так – и-и-и, и-и-и – наружу просит.
В наступившей паузе святочный голосок журчит умиротворительно и внятно. Принадлежит он сидящему в отдалении Антону Кизюку, соратнику Назара по несостоявшейся карьере журналиста. Впрочем, последнее время Кизюк при деле: в одной желтой газетке нашлось место. Он ведет так называемую алкогольную рубрику. Его редакционное задание – пьянствовать и затем описывать свои похождения в газете. За вечер Кизюк сшептался с таким же выпивохой, как он сам, и теперь задушевно делится с ним нюансами летнего похмелья. Этого Удуев пропустить не может. Он шумно разворачивается к ним всей своей нескладной массой и весело подмигивает Кизюку:
– Ты бы, Антоша, поменьше пива пил, тогда бы конечности не гудели. У нас один капитан на спор ведро выдул. Так его потом усмирить не могли, такой буйный сделался. Сами пожалели, что связались. Всю ночь блатные песни орал, ему даже из камер подтягивали. И которое дело вел – подъел случайно вместе с воблой, аккурат в месте чистосердечного признания. Утром прочухался, даже заплакал. У него тогда конечности тоже о-очень гудели.
– А на что спорили? – интересуется Марленыч.
– Да в том-то и дело, что на ведро пива! – Гусь превращается в долгий, икающий смех. Так смеяться не умеет никто. Никто в общем-то и не смеется, кроме самого Гуся.
Кизюк кротко косит в его сторону, пережидая. Затем он делает большой глоток пива и сурово спрашивает:
– Ты чего подслушиваешь?
Гусь опять заливается жизнерадостным смехом:
– Да я говорю, на пива ведро, мол, спорили! Он пиво выпил – и еще ведро! Вот конечности у него и… А что такого-то, я не понимаю?
– При чем тут твои конечности?
– Да не мои, господи ты! Просто совпадение такое, что у него от пива тоже конечности онемели… то есть – тьфу!.. руки, ноги, понимаешь? А, ну тебя!
Некоторое время Кизюк осуждающе следит за Удуевым, который от смущения не может принять достойную позу, потом, скорбно вздохнув, возвращается к мирному перешептыванию со своим собутыльником.
– Уж не случилось чего, Олег Филиппыч? – интересуется Цветков, удрученный невниманием к нему сидящих в углу подружек.
И впрямь, взгляд Скваронского вперился в лежащего перед ним на столе Якова и потух в задумчивости.
– Да вот, – говорит Скваронский, – внезапно представил себе, какое, должно быть, отвращение испытывает очень мохнатая собака к абсолютно голому человеку.
Как бы в подтверждение этих слов, кот веерно взмахивает хвостом.
– Вряд ли собака может испытывать отвращение. Тогда бы она за столом кушала, – глубокомысленно изрекает Гусь, почему-то указывая на кота. – Собака испытывает главное – где хозяин? И злость. А больше за ней не водится. Тут у нас случай произошел по такому поводу… – И он принимается за поднадоевшую историю о том, как собака не выпускала его с места преступления.
В распахнутую дверь влетает Тарас Линьков. При виде его Удуев замирает в позе несогласия, даже протеста.
– Ну, вы хоть знаете, что в городе творится?! – кричит Линьков, хлопая себя по пыльным карманам. – Толпы пьяные, митинги! На Краснопрудной оцепление, с дубинками, в касках! Неизвестно, чего будет! У меня сосед в дружине хрен знает какой там у них, народной, что ли, так он сказал, что в центр они обязательно попрут, попрут непременно, завтра попрут, вот увидите! Пускай, говорит, только попробуют остановить, пусть только попробуют. Одновременно попрут, со всех сторон! А чего им терять, жрать-то нечего, живи как хочешь… Им терять нечего, чем так жить…
Линьков озирается в некотором замешательстве, поскольку замечает, что его шум-гам странным образом не находит живого отклика. Скваронский задумчиво изучает выпуклость коньячного бокала. Кизюк чокается с собутыльником и дружелюбно мнет ему плечо. Марленыч, кряхтя, приседает за стойкой бара «для размятия суставов от стоячей жизни», как насоветовал ему один подгулявший доктор. С ласковой улыбкой на устах взирает на Линькова только Назар. Не молчал бы Удуев, но он сдерживается, поскольку он, Удуев, – опер, а Тараска Линьков – квартирный вор-одиночка, и балагурить им вроде бы не по чину, тем более на нейтральной территории.
– Телевизор не смотрите, – уже спокойнее говорит Линьков. – А между тем становится опасно. Работяги совсем озверели, их даже не уговаривают. Ладно еще у студентов каникулы. А все равно – шалят студенты, все-таки каникулы. Да и сентябрь-то, вот он. Кто станет студентов бить? Эх, не сдюжит власть, не сдюжит, посыпется. Слышал я, что даже в милиции ропщут, им ведь тоже зарплаты не платят. Не станут они в людей стрелять.
– А милицию попрошу не марать грязными руками, – реагирует Гусь с выразительным сопением. – И панические настроения не устраивать.