Скользящие в рай (сборник)
Шрифт:
Майор медленно вернулся в ванную, чтобы закончить начатое дело, взял бритву и некоторое время всматривался в свое угрюмое, враз посеревшее, крепкое и мужественное лицо. На подбородке белела еще не опавшая пена. Он поднес бритву, чтобы убрать ее, и четким движением, напомнившим ему передергивание затвора на автомате, глубоко и надежно вонзил бритву себе под кадык.
В номере напротив мирно посапывал Албин, обнимая так и не успевшую раздеться Тамару, которая тихо причмокивала во сне и все крепче прижималась к англичанину, пытаясь, по-видимому, натянуть его на себя, как одеяло. Албину снился секс.
–
Лиза умолкла, и Глеб услышал характерный вдох, долетевший из санузла, в котором она уединилась. Чертыхаясь, он сполз с кровати, обвязался полотенцем, подошел к ванной, слегка откинулся назад, примерился к замку и ногой вышиб дверь. Округлившимися глазами Лиза уставилась на него, держа на растопыренных пальцах пудреницу, по зеркальцу которой тянулись дорожки кокаина. Резким взмахом Глеб выбил пудреницу из ее рук.
– Ну, хватит, черт побери! – рявкнул он в холодной ярости. – Я тебе не притон!
В ушах еще стоял грохот разлетевшейся вдребезги пудреницы, когда Лиза вцепилась в него судорожным объятием, покрывая поцелуями его плечи.
– Я не вру, правда, я не вру, – горячо шептала девушка. – Милый мой, я не вру. Боже, что сделать, чтобы ты мне поверил?
Ее юные крепкие груди то скользили по коже твердыми сосками, то крепко вжимались в его тело. Растерявшийся, не ожидавший такой реакции Глеб поднял ее на руки и осторожно отнес на постель.
Устав от любви, изнуренная собственной нежностью, она уснула на полуслове, свернувшись по-кошачьи. А Глеб еще долго лежал, курил, положив руку на лоб, и бездумно глядел в черное пространство. Он видел море, сверкающее под лучами жаркого солнца, и огромную белую черепаху, которая неустанно ползла вперед, оставляя на песке равномерные ковшеобразные следы. «Смотри, белая черепаха! Нет, в самом деле, огромная белая черепаха!» Голос был полон радостного изумления и напоминал легкий звон валдайского колокольчика. Он стиснул веки, чтобы не видеть всего этого, потом резко сел, чувствуя наползающий дыхательный спазм. Надо на воздух, решил он. Глеб натянул брюки, обулся и, голый по пояс, спустился во двор. Двор был пуст. Стояла тихая, теплая, звездная ночь. Он вышел за ворота. На скамейке, примыкающей к забору, сидели двое: взъерошенный молодой парень в ватнике и старик с очками на мятом носу, привязанными к голове бечевкой. Возле старика стояла деревянная коляска, похожая на детскую, безвольно свисающие ноги старика определенно указывали ее назначение. Он неторопливо курил папиросу.
Глеб присел с краю, положив ногу на ногу. Старик степенно поздоровался и дал ему прикурить от своего бычка, а парень молча подвинулся и запихнул ладони себе под ляжки. Набегающий ветерок слегка ерошил волосы и раскалял огоньки курева. В черной дали, за домами, пищала птица и зычно вопили лягушки, в остальном царила замогильная тишина. Небо было чистое, с опрокинутым месяцем, усеянное невероятно яркими гроздьями звезд. Задрав голову, все трое уставились наверх.
– Скоро холода, – сипло сказал старик.
О холодах невозможно было подумать в такую ночь. Откуда им взяться? Старик послюнявил палец и вежливо загасил свой окурок. Глеб предложил ему сигарету, но тот отказался, сославшись на привычку к папиросам.
– Тихо у вас тут, – сказал Глеб. – Как будто ничего не происходит.
Старик извлек из-за уха новую папиросу и как-то облегченно вздохнул:
– Ничего. – И добавил: – А чему происходить-то, мил-человек? Пусть вон там, – он ткнул пальцем в небо, – все и происходит. Там оно поважнее. А нам – зачем? Совсем даже ни к чему. Жизнь дотянуть, и спасибо. Тихо у нас. Радостно. Да-а, хорошо.
– Вот ведь как хорошо, что тихо, – пробормотал Глеб, сам не очень понимая, что сказал, отдаваясь какой-то душевной растворенности в этом чужом смиренном местечке. Он покосился на старика и спросил: – И давно ты, дед, в этой карете?
Дед до разговора оказался охоч. Почесав в затылке, он крякнул и вздохнул – без печали, а с какой-то даже с усмешкой: дескать, вот оно как бывает чудно.
– Давно, мил-человек. Годков десять будет. Это как, значит: пришел час, Николай-угодник явился мне. Куды, говорит, тебе: в руки или в ноги? Я подумал: руками-то я хоть корзины плести буду. А ногами – чего? Давай в ноги, раз такое дело. Вот и живу, земле радуюсь. И ремесло мое полезное. Глянь. – Он вынул из коляски маленькую корзинку. – Ягодная. Захочешь – малину, а нет – другую какую ягоду собирай. Детям радость. Бери на память, мил-человек. На ней узор хитрый.
– Часто ты радость поминаешь, старик, – уныло сказал Глеб, вертя в руке ладно сплетенную корзинку.
– Это не я, а она меня, голубушка, стороной не обходит.
– Какая же она у тебя, радость? – Глеб отвел глаза от ног старика.
– Какая? – удивился дед и ощерился беззубой улыбкой. – Такая, какой ей положено быти: добрая и покойная. Глянь окрест – чего человеку надо? Ничего, по-нашему. Это и есть радость. – Он весело сплюнул в траву. – Посади меня на скамейку, я весь век смотреть буду – на небо, на звездочки, на людей проходящих, на тебя вот, мил-человек. Только ты невеселый больно. Страдаешь, чего ли? А ты не страдай.
– Не страдать, говоришь? Ну, научи, раз советуешь.
– Учеба тут простая. – Дед пытливо уставился перед собой, разминая корявыми пальцами очередную папиросу. – Не надо подымать свое страдание, нянькаться с ним, как с дитятей. А надо бы попривыкнуть к нему, к страданию своему, смириться то есть, понять, что оно-то и есть твоя жизнь. И другой жизни не будет. Как поймешь это, то боль сама отойдет, а останется радость, которая вокруг тебя и живет, и жизнь твою обнимает – ну, как титьки мамкины. Радость, ее же не купишь, она – для всех. Понимать надо.
– Да ты, дед, все равно что на Марсе живешь. – В голосе Глеба зазвенело раздражение. – Чтобы к страданию привыкнуть, надо сперва перед собой оправдаться. Так, наверное? Или перед небом, если хочешь. Не всем же корзины плести. Кто-то лжет, убивает, предает, просто живет не так, как надо, а как надо, и сам не знает. У вас тут хоть радио работает?
– Оправдаться человеку не трудно. Сравни себя с другим: я одного убил, а он – пятерых, значит, я лучше? Н-да… Зачем все спрашивают у Бога: «Почему мне так плохо, зачем страдания?» И никто не спрашивает: «Почему мне, дураку, так хорошо?» Один старец сказал: «Не проси справедливости у Бога, ибо, если бы Бог был справедлив, он давно бы тебя наказал». Справедливость, она только там, на небушке. А мы тут сами за себя в ответе, на грешной-то. И никто нам не помощник, совести окромя, конечно.