Скорая развязка
Шрифт:
— От легкой жизни, Константин Михалыч. Она ведь вас троих вызняла.
— Дать бы ей отдохнуть. А на дворе все покосилось, подгнило. Неуж за два года смогло так обветшать?
— Да нет, Константин Михалыч, и мать, и двор исплошали раньше, да только ты не замечал. Хорошо, что заметил. Иной всю жизнь проживет — себя только видит. Мать велела поговорить с тобой, ты вроде как в задумчивости. Да и сам я вижу.
— Не маленький, дядь Кузя. Думать приходится.
— И я ей об том же: выбор путей, мол, у парня.
— Хоть так, выбор. Тут еще такое дело… На сверхсрочную оставляют.
—
— Оно конечно. Силой не загоняли.
— Согласился, стало быть?
— Само собой.
— Уж истинно материно сердце вещун. Сдается, говорит мне, уедет от дома Котька.
— Как я ей теперь скажу?
— Сказать скажем. Мать: что ни скажи, все поймет, за все оправдает. Мать. А вот как одну оставишь — трудно подумать. Ведь она ждала тебя, как пришествия Христа. Прошлой осенью телушку с коровой в зиму пустила. Кабана. Трех овечек. Не к пустому подворью, говорит, придет Котька. Понял? А уж как ей далось все — один бог знает. Зато гордилась, сын на хозяйство станет. Я с покосом подмогнул ей, а весной, прямо сказать, на небеса ее вознес, когда сказал, что в мастерской Коське новый «Беларусь» припасен.
— Знать бы мне.
— Не писали. Хотели нечаянно… И надолго согласился?
— Три года. Да быстро же пройдут, дядь Кузя.
— Конечно, время на месте не стоит, а для нас и того быстрей бежит: под горку, значит.
— Да что ж теперь, дядь Кузя? Как?
— Ты и меня, Константин Михалыч, врасплох взял, дай собраться. Все, брат, рассыпалось.
Они вышли на поскотину. Воздух, бродивший здесь особо терпкими запахами сырой весенней земли, текуче синел над ближним пригорьем, а отодвинутые закраины поскотины уходили из глаз в сизое марево, зато верхи березняка нежно кудрявились в живом вишневом отливе. Сухая тропинка упруго и мягко ложилась под ногой. Дядя Кузя, привыкший к тяжелым сапогам, в праздничных полуботинках шел с неловким облегчением, оступался и молчал. Потом оглянулся и, увидев, что все гости приотстали, сбавил шаг, стал говорить:
— И твое дело, Константин Михалыч, обычное, беды в конце концов-то я не вижу: вырос птенец, оперился и вылетел из гнезда. Не тобой заведено, не тобой кончится. А к земле вы ничем не привязаны: подхватило — понесло. Оно конечно, дом, мать, и все такое прочее… Да и самому на согретом месте легче бы на ноги встать, но ведь ноне пошла мода: нету трудности, выдумай. Выдумал — успешно преодолел. Хоть и твое дело, чего бы дома не жить. Крыша своя, работы навек, а мир поглядеть, так время твое не ушло. У нас зимой вон механик в Польшу съездил. Съездил и ничего рассказать не мог. Может, по месту службы мобилизовала какая-нибудь? Нет?
— Казарма же, дядь Кузя.
— Ганя Кипелов тоже служил, а домой втроем приехал.
— Для меня служба, дядь Кузя, — первое дело.
— Что ж, с умом служить — до генерала дойдешь. Жуков, сказывают, тоже выходец из крестьян. Русский мужик завсегда был и пахарем, и солдатом. На чужое не зарился, свое берег. Вот так матери Августе и посулим: продвинется Коська к генералу и тебя заберет на казенный хлеб. А может, переиграешь еще?
— Затвержено, дядь Кузя.
Они поднялись на пологий холм у самого березняка, и слева в низинном тумане открылся вид на
— А меня от своей землицы не отодрать. Раздолье — поискать. Только вот мы как-то… Ведь на этом займище, Константин Михалыч, живности кормилось тьма несметная, и теперь бы можно напустить. Я и расчеты сделать могу. Возьми ты завод или ту же фабрику, всякая гайка там оприходована и стоит на балансе. А гектар поскотины, скажем, сколь ему цены — никто не знает. А быть-то должно как? Я вот, сказать, бросил полушубок, на сколько он земли занял.
— Земля же у нас, дядь Кузя, не продажная.
— Заводов государственных тоже нет в продаже, но цена им, однако, определена. Земля без догляду тоже изнашивается, скудеет, а во что это обходится? Вот здесь на низах мужики сена до трех тыщ копен ставили. А теперь осока шумит да кулики гнездятся. Сколь потеряно в балансе по твердой цене? По чьей вине упущение? Есть ущерб — должен быть и виновник, а рубль всегда укажет меру вины.
Подошли Степанида и Галя. Корзину поставили на низенький межевой столбик. Степанида сняла свой белый платок и, отвернувшись, стала причесывать волосы. На затылке собрала их и скрепила гребенкой. Галя смотрела на подходивших по дорожке гостей, возбужденных погожим утром, ходьбой и разговорами. Самыми последними, далеко отстав ото всех, плелись, как богомольцы, дед Анисим с лопатой и мать Августа с ведром.
— Земля без оценки ежели…
— Кузьма! — одернула Степанида мужа и развела руками: — Опять за свое.
Дядя Кузя охотно повинился:
— Опять, будь оно проклято. Хлебороб, чего ты хочешь. У кого что болит… А надо бы, ей-богу, надо: вот так, к примеру, кинул полушубок, скажи, на сколь земельки занял.
— И без того все усчитали да разнесли по книгам, — с веселой иронией сказала Степанида и, расправив на плечах платок, концы его положила на грудь. — Прямо уж теплым-то тепло. А по-старому-то что еще?
— Святой Лука, — напомнил Кузя.
— Батюшки-светы, да ведь пора и лук высевать. А у нас взять, и грядки не копаны. Галка, лук-то мать посадила?
— По мокру еще, — отозвалась Галя и, по-птичьи положив голову на приподнятое плечо, опять задумалась.
— И то, и то, — согласилась Степанида, — снег ноне от солнца сел — к ранней весне. Чего ждать-то.
— А завтра сам Егорий, — как о большом празднике объявил дядя Кузя. — Так, по-моему, дедко?
Дед Анисим только что подошел, воткнул в землю лопату, оперся грудью на нее, передохнул, дыша ртом.
— Слава те, господи, дожили и до Егория. Лютый он на зиму-то, Егорий. Ведь он что сказал своим тиранам: скорее устанете, каты, меня мучить, чем я устану мучиться. Вот оно и сбылось: его день грядет, а зимы как не бывало. На Егория солнышко — для скотины лето угожее. Егорий парит, на тепло правит. Одно слово — Победоносец.
Собрались все и кучно двинулись в глубь лесочка. Он встретил прохладой, новизной и свежестью. Палый лист покорно похрустывал под ногами. На еланях, где берут землю и дерн для могилок, в ямки натекла чистая родникового блеска вода, а по бережку, возле водички, снуют трясогузки, серенькие, востроглазые, на тонких ножках, почти совсем не заметных в переборе.