Скрипач не нужен
Шрифт:
В каждом провинциале сидит Копейкин. И когда однажды вы услышите бравые речи розовощекого, благополучного «москвича», загляните внимательно в его глаза и задайте два простых вопроса: откуда он и где остались его родители? Посмотрите, какой походкой он покинет вас. Прислушайтесь к его шагам.
И вы сразу услышите стук костыля…
Я памятник себе воздвиг…
Лев Толстой сперва принял молодого Горького за мужичка («настоящий человек из народа») и разговаривал с ним матом, чтобы понравиться. Но затем, прочитав «На дне», он понял, как жестоко провел его этот долговязый нижегородский газетчик с утиным носом. Толстой страшно обиделся! «Не могу отнестись к Горькому искренно, сам не знаю почему, а не могу… – жаловался
Толстой был великий душевед, но все-таки неисправимый аристократ, барин. Даже он не мог понять логики провинциального поведения. Но я догадываюсь, в чем было дело. Однажды Горький, еще неизвестный, но одержимый наполеоновскими мечтами, въезжал на телеге вроде бы в Казань.
При дороге стояла баба:
– Што, мужик, пялишься?
– Почему это я – мужик?
– Да больно рожа глупа!..
И вот я представляю себе наслаждение, с которым он специально для графа строил глупейшие мужицкие рожи. Какой это был роскошный спектакль и – какая душевная боль! – не позабытая и двадцать с лишним лет спустя, когда он писал свои воспоминания о Толстом.
Мой приятель, коренной москвич, писатель Алексей Варламов, с лопатистой бородой вроде толстовской, серьезно говорит в интервью «Литературной газете»:
– Я не считаю себя писателем. Я – пишущий человек. Я преподаю в университете, а сочиняю для себя, потому что мне это доставляет удовольствие.
Я киваю головой и делаю понимающий вид. Какой, скажите, скромный человек! Все думают, что он – Писатель, а он – совсем нет… Он – простой преподаватель. А сочиняет ради удовольствия.
– Алексей! Ваши творческие планы…
Но про себя я говорю: «Ах ты, пенек московский, князь ты мой прекрасный! Барин из Пролетарского района! Писателем он себя, видишь ли, не считает! Послал, видишь ли, рассказы в «Октябрь», а его – бац! – и напечатали. Напечатали и ладно – еще насочиняем… А я из своего С. посылал статьи в московские издания, и мне шли ответы: не для нас, дескать, пошлите еще куда-нибудь… И я, как последний чудак, посылал еще куда-нибудь и еще куда-нибудь, а меня и там посылали куда-нибудь. И каждый раз, получив московский конверт, я запирался в общежитском сортире (единственное место для одиночества) и долго не мог письмо распечатать, воображая, что через пять минут выйду отсюда эдаким Львом Аннинским, Игорем Золотусским и скоро буду читать журнал со своей статьей и капризно надувать губы:
– Нет, это решительно невозможно!.. Здесь же опечатки!..
Но я выходил не Аннинским и Золотусским, а простофилей Пашей Басинским, которого снова послали куда-нибудь подальше. И лишь потом, работая в «Литературной газете», я понял, что меня вовсе не куда-то посылали, а просто намекали в интеллигентной манере: «Сиди-ка ты, родной, в своем С. и не рыпайся! Без тебя тесно!»
Как-то в столовой Ленинской библиотеки молодой, но уже маститый столичный филолог рассказывал, что его родители, потомственные литераторы, советовали заняться творчеством Горького, но он не согласился, потому что «общаться с этой горьковедческой шатией-братией западло». Я-то как раз тогда занимался Горьким и очень любил и жалел этого большого писателя и солнечного человека – моего великого провинциального брата, одного из самых значительных мастеров нашей «масонской ложи». Но меня поразил даже не тот снобизм, с которым он говорил о дорогом мне человеке, а та степень свободы, с которой он в молодости сделал свой выбор. Я живо вообразил, как детально, не торопясь, он проговаривал с родителями свое будущее. Потом они, возможно, поссорились на несколько дней. Потом отец вызвал сына в кабинет и извинился за несдержанность. А сын, краснея, сказал: «Да брось ты, папа!» Потом они обнялись и роняли в своей 4-комнатной квартире на метро «Аэропорт» скупые мужские слезы. Потом папа сел продолжать роман о юности В.И.Ленина, а сын пошел заниматься Набоковым и Ходасевичем.
На пятом курсе я пришел к Евгению Юрьевичу проситься в аспиранты. «Кого выбрали?» – спросил Сидоров. «Фета», – отвечал я, полагая, что вот сейчас Евгений Юрьевич прослезится, достанет из-под стола свою легендарную гитару, и мы запоем с ним на два голоса «На заре ты ее не буди!».
Современностью? О, я много занимался этой современностью, печатая в «Литературной газете» забойные фельетоны о разных текстах, пока однажды не понял, что оказался винтиком в механизме пошлейшей столичной литературной игры. Но обо всем по порядку.
Мой волгоградский земляк Аристарх Григорьевич Андрианов работал заведующим отделом в «Литературной газете». Если бы не он, меня, без сомнения, никогда бы не напечатали. За площадь влиятельной «Литгазеты» бились в кровь не какие-то провинциальные щенки, а матерые волки московского литпроцесса. Но в газете сосуществовали две провинциальные мафии: волгоградская (Андрианов и куратор литературной «тетрадки» Евгений Алексеевич Кривицкий) и ростовская (редактор литературного отдела Федор Аркадьевич Чапчахов). Волгоградская мафия и пригрела меня, и наставила на путь… [23]
23
«Ага! – закричат москвичи. – Вот ты и проговорился! Что ни мафия, то сплошная провинция! А где пресловутый московский блат?» Спокойно! Разумеется, коренной москвич лучше московского провинциала в такой же степени, в какой добрый и богатый граф лучше хитрого и бедного журналюги. И лучше, и талантливей, и великодушней. Да и зачем москвичам мафия, если в том же учреждении (газете, журнале, НИИ, МГУ, МГИМО) и так работает родной дядя жены брата отца, который опекал своего внучатого племянника еще сызмальства, водил его на карусели в Сокольники? И если в пятнадцать лет в племяннике проснулись недюжинные литературные способности, а в восемнадцать он отнес дяде на суд свой первый рассказ или статью, а дядя с чистым сердцем пристроил это в своем органе – что же в том плохого? Здесь возможен и гармонический конфликт между поколениями: дядя – консерватор, а племянник – авангардист. Всё это не мешает им мирно существовать на одной территории, которая называется – Москва. И только столичным провинциалам приходится не выбирать ниши, а заполнять еще незанятые. Или создавать свои.
Мне объяснили, что критические статьи не пишутся просто так – они заказываются. Но я не хотел писать заказные статьи! Я был не кидала, я был наполеон! Это выглядело примерно так, что молодой выскочка из провинции не соглашается быть солдатом мафии, а – сразу требует своей зоны влияния. Но Аристарх Григорьевич ради нашей любви к Волге не стал щелкать меня по носу. Свободная ниша была. Никто не хотел писать реплики, фельетоны. Это значило наживать себе врагов, чего большинство побаивалось. Это стал делать я.
– Видишь ли, Паша… – говорил мне А.Г., прочитав мое очередное «Не могу молчать». Этого дядю нельзя трогать, потому что он еврей. А этого нельзя трогать, потому что он не еврей. За евреев очень обидятся евреи, а за неевреев – неевреи. Ты понял, сынок?
На моем месте какой-нибудь тюлень-москвич растерялся бы и запаниковал. Но я-то знал, что формула: весь мир = евреи + неевреи – это для простаков. На самом деле он гораздо сложнее и занимательнее. И я стал писать не о людях, а о темах. Например: где найти в современной прозе яркий сюжет? Нет яркого сюжета! Идейное содержание на месте, а читать неинтересно! Или: чрезмерное наличие в современной прозе ярких сюжетов. Сколько же их развелось! Читать интересно, но не страдает ли при этом идейное содержание? Катастрофически не хватает лирической прозы о любви. Смелой, дерзкой! И в то же время: не слишком ли много этой любовной прозы? Писать современным писателям, что ли, больше не о чем…
Этими ножницами я выстригал, как мне представлялось, сорняки в литературе. Ведь я цитировал действительно слабые тексты… большей частью – провинциальные, потому что ссориться со столичными авторами газета не хотела. Я безжалостно вырывал плевелы, чтобы росла высокая спелая рожь. Виссарион в своей могиле мог лежать спокойно. Я был на литературном посту!
Но как-то на Тверском бульваре я встретил Светлану Василенко. Я засиял лицом, так как любил ее виртуозную прозу о весенней степи и сайгаках – о том, что напоминало мое волгоградское детство.