Скрябин
Шрифт:
В 1892 году в издательстве Юргенсона вышел его вальс. В начале 1893-го он передает в издательство еще несколько произведений: этюд, девять мазурок, два ноктюрна. Все они увидят свет в том же году. И хотя, как все начинающие, гонораров он не получит, но внимание эти публикации к автору привлекут. В этих вещах пока много «шопеновского». Но музыка изящна, мелодична. В некоторых мазурках проступает уже творческая дерзость юного композитора. И все же наиболее глубокое сочинение — давно сочиненный медленный этюд из 2-го опуса, тот самый, в котором больше Чайковского, нежели Шопена. За его меланхолической «раздумчивостью» можно расслышать настоящую душевную драму.
Скрябин верил не только в свои силы, но и в свою музыку. Наташа под руку с Гофманом — это было то, что лишало его этой веры. Он видел, как повзрослела и как похорошела его маленькая подруга. Теперь и другие легко поддаются ее прелести, которую он открыл первым. Скрябин мучился. Старался держать себя в руках. На шестнадцатилетие Наташи прислал изящно выполненное
Но скоро впервые испытанная ревность отступила перед другим испытанием, куда более жестоким. «Боже мой, какой это мрак! Доктора еще до сих пор не произнесли свой приговор. Никогда еще состояние неопределенности не было для меня таким мученьем. О, если бы можно было смотреть светло в будущее, если бы можно было слепо верить в это будущее!» — это строки из майского письма Наташе, исповедь пианиста, которому грозит катастрофа. Вернулась болезнь руки: болели четвертый и пятый пальцы. Впереди виделось самое страшное — жизнь без возможности творчества. Письмо Наташе полно мрачных предчувствий и юношеских откровений: «Пусть лучше я исчезну в безумном порыве, но мысль останется и будет торжествовать». Когда сестры Секерины встретят его в очередном концерте — увидят совсем непривычного Скрябина: он был нервен, казалось, еще более похудел. А сестры беспечно разговаривали с молодым профессором-физиком, недавно попавшим в круг их знакомств. Наташа слушала его с интересом. Скрябин опять ревновал, нервно потирал руки, не зная, как прервать этот разговор. В такие минуты и мог зазвучать в его душе траурный марш из 1-й сонаты…
В следующий раз он уговорит Секериных идти в зал через артистический вход: здесь неожиданных знакомых они встретить не могли.
* * *
Но вскоре доктор Захарьин его обнадежил: кумыс, тепло, режим, покой. Некогда Скрябин уже проходил «репетицию» такого лечения. Теперь, в 1893-м, нужно было все начать сызнова. На пароходе по дороге в Самару он уже совладал с собой. В письме Наташе — после привычных восторгов — даже пошучивает:
«Знаете, я уже поправился немного во время поездки по Волге, которая оказалась довольно приятной. В первый день я как-то безучастно относился ко всему и почти ничего не видел; но вчера в природе было что-то особенное, неуловимое. На всем была печать какого-то чудного, неведомого настроения. Казалось, что каждая травка, каждый цветок начинает понимать всю важность бытия; все замерло и с благоговейным вниманием прислушивалось к таинственному шепоту божественного вдохновения. Слышалось: созданья, вы одарены жизнью, но не думайте, что мир для вас или что вы для мира. Вас не было, а мир существовал; вас не будет, а мир будет существовать. Не пытайтесь же отделиться от того, чему всецело сами принадлежите, не пытайтесь постигнуть великую тайну бытия или завладеть миром, которым уже владеет мысль. И как ваше тело, которое составляло некогда частицу массы, будет поглощено этой массой, так ваша мысль, ваша душа будет поглощена мыслью творения. Так будет всегда: так земля упадет на солнце, чтобы создалась новая планета, так испарившиеся капли влаги упадут в виде дождя обратно в море, для того чтобы потом опять испариться. Затем природа сама засвидетельствовала истину поведанного миру. Как мысль о преступлении овладевает дотоле безгрешной душой, так черная, свинцовая туча надвигалась и окутывала зловещим мраком землю. Это было величественное, страшное блеском своих огненных стрел и раскатами грома шествие. Между тем на другой половине неба сияло солнце тем же ослепительным блеском. Думалось: к чему этот протест, к чему борьба? И все эти ничтожные, маленькие капли… Скоро пошел дождь и заставил удалиться с палубы в каюту. Тут ожидало нечто совсем другое. Из глубины долетали чарующие звуки вальса «Клико», исполняемого двумя блондинками с чувством, изобличающим их таланты. Но вот страшный удар грома, от которого зазвенели стекла и, казалось, весь пароход застонал. Тогда звуки вальса «Клико» замерли и исчезли… чтобы уступить место другим звукам. Господин в пенсне, вероятно, желавший показать, что гроза такое ничтожное явление, которое не возбуждает его внимания, а может быть, и не желавший показать именно этого, а руководимый другими целями, Бог его знает, — так вот этот самый господин сейчас же после того, как барышни встали, сел за инструмент и исполнил целую программу, в которую входили: кадриль «Мадам Ан-го», «Очи черные», также «Чаруй меня» и много других неизвестных мне вещей этого рода».
Самарские впечатления однообразны. Он живет на даче в восьми верстах от города. У него две комнаты — спальня и, как назвали ее хозяева, «приемная». «Хотя я в ней до сих пор, кроме хозяйского сына да еще его собаки «Нерошки», никого не принимал», — улыбается он в письме к Наташе. Здесь, в «приемной», он пишет временами новые веши. А больше — наблюдает: иногда сидит часами, смотрит на сад через раскрытое окно. Ему нравится услышанное выражение, что лечение кумысом — это «наивное пьянство». После третьей бутылки, действительно, тянет в сон. Да и спят здесь по 12 часов в сутки. Наташе, расточая шутки направо и налево, пытается описать «типажи» чудаков, попавших на кумыс и обитающих поблизости. То это «дама в полосатом капоте, с лицом, носящим выражение вопросительного знака, и с очень внушительным носом, на конце которого волею судеб поселились две бородавки». То это «один сумасшедший, который является ежедневно в сад и прогуливается по его дорожкам, сгорбясь, похлопывая ладонями по животу и квакая, как лягушка, причем каждому прошедшему мимо он имеет обыкновение показывать нос». То — «художник, помешанный на деталях, во всем видящий лишь одни подробности и украшения», художник, который в музыке более всего любит форшлаги и группетто: «Стоит только в каком-нибудь произведении встретиться двум или трем группетто подряд, как у него невольно навертываются слезы».
«Типажи» не просто обрисованы. Они производят действия столь же нелепые, сколь и последовательные. Действия складываются в сюжеты. Дама в полосатом капоте — «Лидия полосатая» — пыталась извести бородавки. Они лишь изменили свой цвет. Теперь ближе к дождю они становятся синевато-бурыми, к жаре — ярко-красными. И многие жители, глядя на эти украшения «полосатой», узнают об изменениях погоды. «Один сумасшедший» показывает даме нос, приводя ее в замешательство. Художник по просьбе дамы пишет маслом ее портрет — и любовь к деталям на его полотне явлена в лучшем виде: лицо затуманено, большого сходства не обнаружило, зато «поражали две ярко-багровые, имеющие вид огненных шаров, бородавки, из которых на одной красовались три громадных рыжих щетины, а на другой автор поместил муху».
Сам Скрябин тоже «чудит». Отрастил бороду. Прежде чем ее сбрить — желает, чтобы странный художник и это диво запечатлел во всех подробностях. «Я уверен, что художник будет доволен заняться детальной разработкой моей бороды, так как она вся выросла кусточками разнообразных и причудливых форм и вообще ужасно напоминает солончаковую степь».
Но кроме забавного и милого злословия, в котором больше простой скуки и добродушия, нежели желания подшутить над ближним, он делится и более серьезными наблюдениями:
«На этот раз Вы застали меня за довольно серьезной работой: делаю вычисления относительно музыкальных форм, и вот какого рода: сегодня утром я читал прекрасное сочинение о флоре нашей планеты и об отношениях тропических форм к формам других широт. Это обстоятельство породило в моем воображении фантастическую пропорцию. Принимая формы нашей современной музыки за формы средних широт относительно музыкального экватора, я беру отношение этих форм к идеальным (то есть к наиболее развитым и широким) и приравниваю его к другому, уже найденному отношению форм тропических широт к средним. Решение этой пропорции точно немыслимо, но зато можно делать массу допущений, почему задача становится еще интереснее. Вот что иногда наводит на размышления. Невольно думается, что реалисты-художники, пожалуй, и правы, и что вся реальная школа с ее дедушкой Бальзаком и отцом Густавом Флобером в конце концов одна восторжествует, и что впоследствии все художники будут черпать свое вдохновение единственно в природе и жизни и окончательно забудут самих себя и свою субъективность».
Признание в устах «субъективиста» Скрябина поразительное. Лишний раз подчеркнувшее: Скрябин — вовсе не тот, кто копается только в своем «я». Он настолько вглядывается в себя, насколько чувствует родственность этого «я» природе. В самом себе бессмысленно искать какие-либо переживания, если здесь не присутствует мироздание.
Самарой его вынужденный отдых закончиться не мог. Доктора предписали морское купание. И скоро тетя повезет его в Крым. Он, устав от вынужденного безделья, торопит свое возвращение в Москву — скорее «докупаться» и ехать. В своих «отчетах» Наташе — попытка словесной живописи, где настроение начальных строк описания (разочарование) вытесняется противоположным (очарование), как в музыке одна и та же тема может менять свой характер.
«Здесь, в Гурзуфе, хорошо, но что-то мешает мне вполне наслаждаться прелестью природы. Поездка в Крым произвела на меня совсем иное впечатление, нежели я ожидал. Вообще я более и более убеждаюсь в том, что нельзя верить ни описаниям, ни рассказам, во-первых, потому что не существует двух людей, у которых природа вызывала бы совершенно сходные ощущения, а во-вторых, потому что воссоздание виденного в рассказе, с одной стороны, и воссоздание прочитанного в воображении — с другой, никогда не бывают тождественны. По-моему, Крым можно уподобить личности, которая во что бы то ни стало хочет казаться лучше, нежели она есть на самом деле, по крайней мере с внешней стороны, и которой, нужно заметить по справедливости, это вполне удается. Франт украсил себя кипарисами, лаврами, гранатами, магнолиями и другими южными растениями и, хотя на зиму и укрывается рогожками и стеклышками в защиту от стужи, однако это не мешает ему щеголять и гордиться своей «подтропической» природой. Вот физиономия Гурзуфа: гребни возвышенностей, отделяющих живописную долину от высоких холмов хребта Яйлы, покрыты рядом стройных кипарисов, служащих естественной границей цветущего сада, расположившегося по южному склону этих возвышенностей до самого моря. Самые нежные южные растения нашли здесь приют, и даже олеандры чудной своей задумчивой страстью красуются здесь под открытым небом. Очертания гор, иногда капризные, даже дикие, а иногда мягкие, ласкающие, исчезнувшие в объятиях мечтательных облаков, придают местности разнообразный характер, а море, чудное южное море, довершает прелесть страны».