Скугга-Бальдур
Шрифт:
Священник вдруг прыснул. Он представил себе свою мать – старую каргу – с рыбной костью на сморщенной нижней губе и шамкающей:
– Мой кусочек, мой кусочек…
Сьера Бальдур был не в силах сдерживать веселье. Он схватился за живот и захохотал. Он хохотал, пока не застонал от хохота. Он стонал от хохота, пока не заплакал. Он плакал, и плач его был горестным. Да, он горько плакал над проклятой судьбой, что оставила его одного-одинешенька, и что не с кем ему разделить то удовольствие, какое бывает человеку от сухой тресковой головы.
* * *
На
декламировать стихи, баллады и римы [9], петь их самому себе – громко и внятно, а когда те все выйдут, то и псалмы вспомнить. Это средство старинное и верное, понадобись человеку остаться в здравом уме.
И сьера Бальдур добросовестно взялся за программу. Он пел и декламировал все, что знал, и даже Давидовы псалмы. Когда же у него не осталось ничего, кроме Йохумссоновского «великого бума» [10] и нескольких шутливых стишков его коллеги Гисли Тораренсена, а сьере Бальдуру хотелось пропустить и то и другое и лучше начать все с начала, он с удивлением обнаружил, что все, до сей минуты слетевшее с его губ, будто стерлось из его памяти. Там не осталось ни буквы.
Он тут же решил проверить, так ли было на самом деле: на едином дыхании прогремел все куплеты Йохумссоновского гимна, и представьте: по окончании декламации он уже не помнил из того ни звука!
Так очередь дошла до стишков сьеры Гисли Тораренсена.
* * *
ПАМЯТКА В ЛАВКУ
Бумагу, чернила, ручку и лак, перец, камфору, табак, забор, наковальню, для окон стекло, ром, имбирь, дорогое вино, изюм, чернослив, бечеву из пеньки, сто фунтов кофе, лён и крючки можно купить, коли есть в том нужда, в деревне, в лавке у Торгримсена.
В лавку пойдет и моя жена,
водки бутыль купит она,
чайник, мыло, из шелка платок,
тарелок шесть штук и ночной горшок,
гребней, лоскутьев и мишуры
купит для тела она и души.
Я думаю, если бы только могла,
купила б и лавочника она.
* * *
Стишок зудел у ч-человека в г-голове без-ос-ста-новочно – как мух-ха под стаканом – б-б-без мал-ейшей воз-мож-жности тому сопротивляться. Е-ему было хо-олодно и жа-арко одновременно, он п-п-пылал от хо-холода и к-к-коченел от жа-ра. Изо всех сил он с-старался вспомнить д-другие истории, д-другие сти-стихи, но все ис-спарилось из его на-напрочь замор-рожен-ной п-памяти, а в лихорадящем м-мозгу с-с-сту-чало:
– Ай-яй, ай-яй-яй, к-акой п-озор – п-п-помереть с этим ду-дурацким за-закупочным листом на г-губах.
Так д-думал с-священник. Он к-крепко с-стиснул губы, чт-обы его п-п-посмертными словами не стали, нап-пример, «сто фунтов кофе». И ему б-было все равно, что п-по п-правде-то говоря, не
– Эта п-п-проклятая д-дыра!
Вдруг он почувствовал себя намного лучше.
Он закрыл глаза.
И стал ждать смерти…
– Э-э-эй! Сьера Бальдур! Бальдур Скуггасон! Ау!!
Крики, долетевшие до ушей умирающего человека, доносились будто из китового чрева – голос был приглушен, а отдаленность делала его даже слегка визгливым:
– Ау-у! Сьера Бальдур! Ау!
Со священника в единый миг слетела при-смертная леность:
– Э-э-эй! Я здесь! Ау-у-у!
Он резко затих и замер в ожидании ответа.
– Э-эй! Ау!
Сьера Бальдур сорвал с себя шапку и повернулся правым ухом к мертвенно-бледной ледяной стене, но ничего не услышал, он повернулся левым ухом – ни звучочка!
– Э-эй! Здесь, внизу! Человек здесь, внизу!!
Он кричал и взывал, а затем весь превращался в слух, двигаясь сверхосторожно, чтобы хруст его кожаной одежды не заглушал звуков извне.
Ну вот! Так и есть! Приближается! Кто-то аукал тоненьким голоском:
– Ау-у! Ты там? Ау!
И священник завопил изо всех своих душевных сил:
– АУ! Я ЗДЕСЬ! АУ-У-У!!
* * *
– Эй, ты что, оглушить меня собрался?
Сердце сьеры Бальдура трепыхнулось в холостом ударе. Вопрошающий был не какой-то там спасатель снаружи, нет, бесстыжий спрашивальщик находился в пещере, рядом с ним, и не просто рядом с ним, а на нем сам'oм или, вернее сказать: у него за пазухой.
Священник взвизгнул от ужаса, когда лисица заерзала у него на груди. Он забился на своем ледовом лежбище и с такой силой рванул с себя кожаную куртку, что китовой кости пуговицы поотлетали от нее и сгинули. Это было великой потерей, потому как искусной работы пуговицы эти сводный брат сьеры Бальдура, Харальдур, собственноручно выстругал и подарил ему в день конфирмации.
А лиса, выпрыгнув из-за пазухи священника и покрутившись вокруг себя, уселась на пещерном полу и принялась вылизывать свою шерстку – ну чисто как домашний кот.
* * *
Сьера Бальдур быстро оправился от удара – не зря же он ученый богослов. В нем вдруг проснулся натуралист, и он наблюдал за поведением животного с любопытством исследователя.
Лисица выглядела чертовски шустрой, даром что шесть суток пролежала дохлой. Было уморительно смотреть, как она над собой усердствовала – то вылизывала из шерсти кровавые сгустки, то буравила носом и что-то выкусывала, словно избавлялась к Судному дню от блох.
Наблюдатель-натуралист прищурил глаз:
– Нет, ну ты посмотри на эту тварюгу! Фу! – он шлепнул себя по ляжке. – А? Сама себя кровососит!
И тогда лисица выплюнула первую дробину. Та стукнулась священнику в щеку, он громко ойкнул и чертыхнулся, но самка будто его и не замечала. Она продолжала охорашиваться, вычищая из своей плоти все, что доставил туда ружейный заряд. Окровавленные дробины разлетались по пещере, рикошетя и выбивая из камней искры.
Святому отцу пришлось изо всех сил сосредоточиться, чтобы не попасть под обстрел свинцовыми дробинами, звеневшими вокруг него, как комариный рой.