Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Но — странное дело! Загадочная все-таки штука — человеческая душа!
Казалось бы, эти тогдашние мои ощущения должны были внушить мне если не радость, так по крайней мере облегчение при мысли, что главный палач уже мертв. На деле же эта — ни на минуту меня не отпускающая, постоянно сверлящая мой мозг мысль — не только не принесла никакого облегчения, а наоборот, легла на мою душу еще новой, дополнительной, совсем уже невыносимой тяжестью.
Помню, в один из этих дней мы шли с женой по Тверскому бульвару. Навстречу шла женщина, таща за руку мальчонку лет четырех-пяти. Он отставал, не поспевал за ней, и она, в сердцах, прикрикнула на него:
— Ну что ты как неживой!
И моя жена вздохнула:
— Вот и мой тоже — как неживой.
Так
Какая-то странная тошнота поселилась у меня где-то в области сердца. Это была тошнота не физическая, а душевная. Поселилась и — не отпускала.
Мрачные мысли о будущем, страхи, связанные с мыслями о том, лучше или хуже Сталина окажутся его наследники, — все это куда-то ушло. Осталось только одно — страх смерти. Тот самый толстовский «арзамасский ужас». Он, бывало, и раньше на меня накатывал — на секунду-другую, но тут же уходил: жить с ним дольше нескольких секунд было бы невозможно.
А тут он был не таким острым, не таким невыносимым, но — долгим. Не отступал, не уходил: был постоянно со мною.
Эта противная тошнота, эта «тоска, как перед рвотой», с особенной силой нахлынула на меня в ночь после похорон.
Мы лежали с женой за шкафом, прижавшись друг к другу, как дети, напуганные грозой. И говорили — шепотом, чтобы не мешать засыпающим родителям, — о том, чем жили все эти долгие дни. Жена — уже не в первый раз, снова и снова — пыталась рассказать мне, как она еле унесла ноги с Трубной: у кого-то из ее товарищей по работе, с которыми она там оказалась, хватило ума дать деру до того, как началась ходынка. До нее, по-моему, так и не дошло, что она тоже могла бы оказаться среди тех, раздавленных, что осталась жива лишь по чистой случайности. Я клял ее за неосторожность: «Где была твоя голова! Какая холера тебя туда погнала!» Но за всем этим и у меня, и у нее стоял — Он. Не отпускающая нас мысль о Его смерти даже и тут была главной. И до жены — я знал, чувствовал это! — мысль, что она была на волоске от гибели, не доходила не по легкомыслию (или недомыслию), и не по недостатку воображения, а потому что была заслонена неотвязной мыслью об этой главной, всех нас касающейся всеобщей смерти.
В этих наших перешептываньях жена все время повторяла почему-то особенно поразившую ее фразу из последнего (или предпоследнего?) медицинского бюллетеня: «Поражение стволовой части мозга». И от этой фразы на меня опять повеяло жутью. Тут был и ужас перед тем, что рано или поздно (этого ведь не избежать!) вот так же когда-нибудь будет поражена стволовая часть и моего мозга. И мысль о том, что вот так же, как мозг Сталина, быть может, распадается, разлагается сейчас и «стволовая часть мозга» всего нашего государства.
И вдруг все эти мои мысли вытеснила, заслонила другая: заснули уже или еще не спят там, за шкафом, мои родители?
Задержав дыхание, я прислушался: спят.
Я обнял жену. Она еще теснее прижалась ко мне. И в этот момент все ушло: Сталин, его гроб, который я так и не увидал, бабья рожа Маленкова, холодный блеск стекол бериевского пенсне и эта противная тошнота в сердце, эта «тоска как перед рвотой».
Все это можно было назвать одним словом: смерть. И вот эта смерть, ни на шаг не отступавшая от меня все эти дни, наконец ушла, отступила.
Март 1997 — сентябрь 2003
Иллюстрации
Мой дед (отец мамы). Отчасти это из-за него, а не только из-за Феликса Дзержинского, поступая в 7-й класс, я назвал себя Феликсом.
— Разве я сторонник брака по расчету? — говорил отец. — Разве я против брака по любви? Но неужели нельзя было полюбить девушку с квартирой?
Я
В детстве я стыдился профессии отца. Она казалась мне какой-то несерьезной, недостойной настоящего мужчины.
Вот таким он был, мой отец, когда выступал на эстраде вместе с Ильей Набатовым и знаменитым в то время одесским куплетистом Л.М. Зингерталем.
А это — сам Зингерталь. На обороте фотографии написано: «Хорошему товарищу Мише Сарнову для воспоминаний о совместной службе в Симферополе. Л. Зингерталь. 25.IX.1913».
Отец с группой композиторов (второй слева в верхнем ряду — Константин Листов, автор знаменитой «Тачанки»), продолжавших свое музыкальное образование по классу композиции под руководством профессора Н.А. Рославца (слева от отца, сидит).
Николай Андреевич Рославец в молодости сочинял музыку на стихи поэтов-футуристов, приятельствовал с Маяковским, который обессмертил его стихотворным экспромтом, обращенным к кому-то из коллег по футуристическому братству:
Сколько лет росла овца, А не знает Рославца.Эти фотографии очень волновали мое детское воображение. Офицер, да еще в погонах и с кокардой на фуражке, для нас, мальчишек 30-х годов, — это был «золотопогонник», белогвардеец, враг.
Отец (крайний слева) на фронте, со своими дружками офицерами, 1916 год.
Отец (в центре) со своей музыкантской командой.
Литературный институт. Слева — Ольга Кожухова и Люда Шлейман, стоит — наш директор, истинный, как он себя называл (в отличие от неистинного Горького), основоположник социалистического реализма Федор Васильевич Гладков. Рядом с ним — я, Володя Тендряков, Инна Гофф и Рита Агашина. За нашими спинами — Коля Войткевич, Саша Соколовский и Эдуард Иоффе.
Литературный институт. В первом ряду (вторая слева) — Лена Николаевская. Четвертый слева — Павел Григорьевич Антокольский, за ним Гриша Поженян и Игорь Кобзев. Во втором ряду первый слева — Владик Бахнов, третий — Наум Гребнев, пятый — Виктор Гончаров, за ним — Василий Семенович Сидорин. Крайний справа — Расул Гамзатов. В верхнем ряду (стоят) — Максим Калиновский, Женя Винокуров и Владимир Солоухин.