Сквозь ночь
Шрифт:
Удивительно благородный и благодарный материал — болнисский туф! Пластичный, легко поддающийся обработке и в то же время стойкий, как мрамор, но без пошловатой мраморной роскошности. Матовый, редкостно теплого, солнечного тона, как бы излучающий свет. Глаз от него отрывать не хочется.
Грузия имеет еще одно богатство — экларский камень, серовато-белый, серебряного оттенка, тоже пластичный и необыкновенно стойкий.
На проспекте Руставели стоит Кашветская церковь, построенная около сотни лет назад по образцу знаменитой Самтависской церкви XI века; она облицована экларским камнем. Болнисским туфом облицовано здание Института марксизма-ленинизма,
Есть в Тбилиси и другие сооружения, облицованные болнисским туфом и экларским камнем (скажем, новый дом на улице Камо или мост Элбакидзе), но в массовом строительстве ни тот, ни другой материал не применяются — оказывается, дороговаты.
Люди сведущие говорят, что дороговаты они не сами по себе, а лишь по недомыслию людей, не удосужившихся своевременно механизировать разработки. Говорят, что если бы сделать это по-хозяйски, на современном промышленном уровне (скажем, как в Армении), то экларский камень и болнисский туф были бы вовсе не дороги и можно было бы наладить на месте разработок производство стандартизированных элементов для строительства.
Такие элементы (скажем, наличник, цоколь, панель, карниз) в сочетании с бетонными фактурами, подкрашенным цементом или кирпичом могли бы помочь внести необходимое разнообразие; а их долговечность многократно окупила бы все расходы. Это — к вопросу об инициативе и о действительной, большой экономии в строительстве.
Памятник тремстам арагвинцам до того понравился мне, что я несколько раз ездил туда; хотелось познакомиться с автором, но так и не удалось.
Из людей самых разных профессий, с которыми приходилось и приходится встречаться, мне всего приятнее и легче с архитекторами — по многим причинам, и прежде всего, наверное, потому, что широта их интересов естественна.
Я знаю физиков, гоняющихся за новым поэтическим сборником, врачей — собирателей живописи, инженеров, сочиняющих музыку; на Западе это называется «хобби» (то есть нечто вроде причуды, «конек», необязательное занятие, «внеслужебное» увлечение). Я думаю, широкое распространение всяческих «хобби» есть не только следствие нарастающей специализации (человеку мыслящему не свойственно и попросту скучно замыкаться в кругу узкоспециальных интересов). Думаю, дело тут еще и в неосознанном, быть может, стремлении современного человека преодолеть разобщенность между наукой, техникой и искусством.
Наука разлучилась с искусством давно; со времен упадка Возрождения неуклонно нарастал процесс дробления — в науке на узкие специальности, в искусстве на жанры, школы, стили, манеры, течения. Не стало всесторонних ученых, почти исчезли художники, соединявшие в себе живописца, скульптора, рисовальщика, гравера, мыслителя.
И только архитектор (я говорю о настоящих архитекторах) оставался все тем же «homo universalis» времен Возрождения — человеком, от которого еще Витрувий требовал знать живопись и архитектуру, технику и механику, оптику, ботанику, астрономию, геологию и много других искусств и наук.
Недавно я с живейшим удовольствием смотрел опубликованные у нас работы итальянского архитектора Джио Понти; этому человеку за шестьдесят лет, он в последнее время построил известное здание «центра Пирелли» в Милане, расписал фресками университет в Падуе, делал керамические декоративные панно для различных зданий, оформлял выставки, интерьеры, проектировал мебель, столовые сервизы, ковры, кофеварки «эспрессо», силуэты новых марок автомобилей и даже этикетки для вина.
Может быть, такая разносторонность кое в чем и полемична; она подчеркнуто выражает зреющий протест против разграниченности, о которой идет речь.
Для меня хороший архитектор — это не только представитель едва ли не самой мирной профессии; для меня это как бы прообраз человека будущего, которое предвидел Маркс. Того будущего, где искусство перестанет быть профессией или «внеслужебным» увлечением, а станет — в единении с наукой — естественной, повседневной, насущной потребностью каждого человека.
Едешь к «тремстам арагвинцам» в троллейбусе по широкой улице Вахтанга Горгасали, мимо старых и новых, новых, новых зданий, а возвращаешься пешком, вдоль Куры. За рекой — изрезанные морщинами желтые скалы левого берега; по ним стекает зелень: узкими ручейками, а наверху, на птичьей высоте, — деревянные балконы четырехэтажных домов.
Без этих приросших к скалам, нависающих над бездной старых домов трудно представить себе Тбилиси, как трудно представить его теперь без свистящих роликами троллейбусов и густо мчащихся автомобилей, без Пантеона и телевизионной мачты на горе Мтацминда, без листвы платанов, без колонок с фонтанчиками ледяной воды на углах улиц.
На город опускаются сумерки.
Скалы над Курой медленно зеленеют.
Длинная, узкая лодка с двумя гребцами бесшумно уходит под Мухранский мост, над ним четко рисуется островерхий силуэт Метехи. Зажглись фонари. У бани пьют холодное пиво.
Бань здесь, напротив Метехи, несколько; они прилепились к подножию скалы, скрывающей в недрах неиссякаемый родник горячей серной воды — тот самый, куда упал фазан, сраженный на лету стрелой царя Вахтанга.
Одна из бань, старейшая, построена в псевдовосточном стиле, с угловыми башенками-минаретами и стрельчатым порталом.
Возможно, это именно та, которую описал Пушкин, где он побывал на пути в Арзрум.
Узнать об этом точнее трудно; над входом в синем портале висит прозаическая вывеска горкомхоза: «Баня № 3». Ох уж эти комхозовские прозаики! Не они ли распорядились заштукатурить росписи Пиросмани в последнем из старых тифлисских духанов, что находился близ вокзала?
В 1939 году во Львове я попал в ресторан «Атлас», он помещался в подвале старинного дома на рынке. Это было любимое местечко художников, актеров, музыкантов — веселое, шумное, недорогое. В одном зале на темных дубовых полках были расставлены фаянсовые пивные кружки, расписные тарелки. Некрашеные стены другого были сплошь изрисованы, исписаны эпиграммами, импровизациями завсегдатаев. Когда я приехал во Львов вторично, фаянсовые кружки с тарелками исчезли, все было оклеено пестренькими обоями, посетители чинно ели биточки с вермишелью, а снаружи красовалась вывеска: «Столовая нарпита № 17». (В Праге, в гашековском трактире, до сих пор висит засиженный мухами портрет Франца Иосифа, из-за которого агент Бретшнейдер засадил Швейка и трактирщика Паливеца в тюрьму.)