Сладкая жизнь эпохи застоя
Шрифт:
— Элла, — сказала она, ласково улыбаясь, — старый друг Бориса…
Расслышать дальнейшее было немыслимо: кухню разом наполнили чуть ли не все голоса эфира. Затрещали обрывки английских фраз, их перекрыл голос русского диктора, женский писк на неведомом языке и — бодрое хоровое пение. Сморщившись, Элла зажала тонкими пальцами уши.
— Петька, — яростно рявкнул Борис.
— А что? — невозмутимо отозвался наш философ. — Захотелось найти что-нибудь танцевальное.
— Бог с вами, Петя, — голос Эллы звучал умоляюще, — мы сегодня и так целый день на ногах.
— Хлеб резать? — спросила я Люду.
— Пожалуй. Ветчину тоже.
— Я к услугам хозяйки дома, — сказала
— Спасибо, ничего не нужно. Мы с Наташей справляемся, — вдруг ослепительно улыбнулась Люда, и на фоне этой улыбки светски-приветливое выражение лица Эллы неожиданно превратилось в жалкую ученическую копию.
— Людмила! А тебе впору идти на сцену, — захохотал Петруша.
— Я думаю, Милочке достаточно того, что она талантливая художница, — прощебетала Элла. — Да, Борис! Покажи мне свои и Милины работы. Я же еще ничего не видела.
— На строгий суд? Ну что ж, на строгий суд, — ответствовал Борис и, почему-то расшаркавшись, ушел вместе с Эллой в студию.
— Это еще что за ископаемое? — удивленно спросила я, когда они вышли.
— Тебе же объяснили: старый друг Бориса, — огрызнулась Люда.
— Что значит «объяснили»? Я тоже старый друг, а эту фрю в глаза не видела.
— Кого не видела? — изумился Петруша.
— Фрю. Винительный от слова «фря». Разве не ясно?
— Где уж нам! Не театроведы.
— При чем тут театроведы! Нормальное русское слово. Кстати, не в первый раз отмечаю смутность знакомства эрудита-философа с родным языком.
— Кончайте ругаться, — вдруг весело скомандовала Люда, — а фрю смотрите у Даля.
Петруша послушался, принес четвертый том. Открыли — нашли фрю. Но оказалось, что она не склоняется. «Ай да фря!» — сказать можно, «гони фрю в шею» — неграмотно.
— А жаль, — добавил Петруша, глядя на возвращающихся Бориса и Эллу.
Потом все сконцентрировалось вокруг стола. Долго дебатировался вопрос, убрать ли сирень. Петруша, усевшийся рядом с Эллой, настаивал на том, что не нужно.
— Цветы на столе, весна, ароматы, — говорил он, открывая бутылки.
На секунду мне показалось, что он хочет пролить хванчкару на нежно лимонный костюмчик Эллы. Но он ограничился тем, что причмокнул, глядя, как она играет своим прибором:
— Какая ручка! Какие кольца! Сколько все это стоит!
— Кьянти? — спросил Борис Эллу, перегибаясь через стол и протягивая руку справа от сирени. Сделать это было нелегко, так как сидели мы за столом, годным для компании человек в двадцать.
— Лимонад, — улыбнулась Элла, — ведь я за рулем.
— Немножко можно. За встречу.
Сверкнув бриллиантами (ну прямо голливудский фильм!), Элла стремительно протянула ему бокал:
— Да! За встречу! За удивительную встречу через двадцать лет.
— Четыре дня назад вы виделись, в «Современнике», — уточнил Петруша, наливая себе рюмку водки.
— Ну, это не в счет, — отозвались в один голос Борис и Элла и засмеялись, оттого что воскликнули так дружно, а Люда встала и пошла сливать воду из-под картошки.
Пар поднялся над раковиной столбом; «осторожно!» — крикнул Петруша, но руку уже обварило. Началась суета. Элла предлагала тереть обожженное место мылом; Борис побежал в ванную за одеколоном; «уж лучше водкой», — сказал Петруша; «да замолчите вы», — бросила Люда и ушла в комнату, а все остались за столом, и Элла слегка пожала плечами, и было ясно, что она права, глупо все это, и не надо обращать внимания, надо спокойно говорить о чем-нибудь простом, обычном. И даже Петруша подчинился этому молчаливому приглашению, наклонился к Элле: «Налить?» — и она кивнула, и только обронила едва слышно: «Ах да, ведь я за рулем», а потом сразу заговорила,
— Какие все-таки места дивные за Звенигородом. Я и в прошлом году туда ездила. В это же время. День был какой-то легкий, шелестящий. Машина шла — странно — как зверь, почуявший след, и такие мелькали поляны чудесные, перелески. В каком-то месте шоссе изогнулось круто, и открылась даль. Я затормозила — казалось, что машина остановилась сама, — и вышла; ступила на обочину, с нее на траву, а трава высокая, до колена почти, и тянет, тянет, как волны иногда затягивают. Идти с каждым шагом и тяжелее, и легче, и горше, и радостнее. Я иду, смеюсь, слезы по щекам катятся: вот-вот откроется что-то, вот-вот узнается… А потом силы кончились вдруг, упала я на траву, руками в землю вцепилась. А земля колышется подо мной, дышит тяжело. Очнулась я оттого, что руке щекотно стало. Посмотрела — муравей ползет, деловито так, разумно ползет. «Привет, друг, — говорю, — как дела?» А он не отвечает, ползет себе дальше. Ну что ж, думаю, и мне ползти пора. Поднялась, пошла обратно к машине. А возле моей драндулетки мотоцикл гаишный стоит. И страж порядка уже в сумочке роется. «Простите, — говорю, — в чем дело?» «Вы кто?» — спрашивает, а права мои как раз открытыми держит. Я глазами на фотографию показываю, он еще раз всмотрелся, руку к козырьку вскинул: простите, Элла Васильевна, не узнал. Машина находилась на запрещенном для стоянки участке и казалась брошенной. Остановился уточнить ситуацию. «Ну и как, уточнили?» «Так точно», — отвечает. «А я вот не уточнила», — говорю. «Помощь требуется?» — «Требуется, только не ваша, инспектор». Он снова козырнул, вскочил на своего вороного и был таков. А я в зеркальце глянула — боже мой! Счастье еще, что он меня признать согласился.
— Интуиция помогла. Правильно распознавать социальную принадлежность автомобилевладельцев — важная часть их служебных обязанностей.
Но Элла просто не слышала Петрушиной реплики. Пальцы ее крепко сжимали ножку бокала, глаза казались незрячими. Она слушала себя. Похоже было, что она даже про Бориса забыла. Наступило молчание. Я посмотрела на Петрушу, но Петруша сосредоточил внимание на салате. Борис напряженно ждал.
— А неделю назад я пошла на Кузнецкий мост — на выставку, — зазвучал голос Эллы, — и увидела картину: маленькая женская фигура уходит прочь от зрителя по бескрайнему пестрому лугу. И пахнет клевером, надеждой, отчаяньем… И почему-то я поняла, кто автор этой картины, еще до того, как взглянула на табличку.
— Так надо было картину купить и дома в каком-нибудь подходящем месте повесить. И вам было бы хорошо, и всем спокойно, — назидательно сказал Петруша, наполняя рюмки.
Теперь Элла услышала.
— Вы злой, Петя. Зачем вы так со мной говорите? Я вам ничего худого не сделала.
— Надобности не было. Понадобится — сделаете.
— Ты не прав, Петро, Элла добрая. — Голос у Бориса был со слезой. Надраться он, что ли, успел?
— Ты откуда знаешь, что добрая? Вы двадцать лет не виделись. За это время новое бытие Эллы Васильевны по жесткому и давно установленному закону выработало новое сознание.
— Ты хочешь сказать, что жена занимающего привилегированное положение человека не может быть доброй?
— Почему же? Может. Но в рамках этих самых привилегий.
Вернулась Люда. Видно было, что она старалась привести себя в порядок, но усилия дали результат, обратный желаемому. Кожа казалась под пудрой серой, каштановые волосы некрасиво висели вдоль щек.
— Мы говорили о доброте, — сказала, глянув на Люду, Элла.
А ведь у этой дряни удивительные глаза, можно сказать, фиалковые, вдруг пришло мне на ум.