Сладкая жизнь эпохи застоя
Шрифт:
Желание поделиться сокровенным и невозможность вызвать сопереживание — в этом, наверно, история развития и гибели каждой любви.
Когда мне было семнадцать лет, пожилой венгр, удивительный красавец с мягкими черными глазами и руками лепки Великого скульптора, взял с меня слово, что когда-нибудь я поеду на озеро Комо, поброжу в тех местах, где он был счастлив. Замкнется круг. И я пообещала. Пообещала легко и весело, будто он просил бросить письмо в почтовый ящик.
С тех пор и слово Комо, и голубое пятнышко на карте Италии возвращают укором к тому давнему дню. И в памяти всплывают мягкие черные глаза, которых давно нет на свете.
Странное противоречие: жизнь
Почему легко в детстве и в юности? Идешь, поддерживаемый или подталкиваемый, одной дорогой, и тебе кажется: кроме нее, других дорог нет. Эта, единственная, обовьет ровной лентой все яблоко жизни, и значит, ты все узнаешь, и все рассмотришь, и ко всему прикоснешься. Но наступает момент, когда эта дорога вдруг, неожиданно, делится на сто бегущих прочь друг от друга тропинок. И знаешь с конечной определенностью, горчайшей на вкус, еще нестерпимой привыкшему к сладости языку, что всех этих тропок, кроме одной, не пройти. И это — начало зрелости.
Девочка росла и наполнялась любовью. Очень просто, как сливы соком. В какой-то момент она почувствовала, что полна. Ей стало трудно дышать, пошевелиться нечего было и думать. Она стояла, замерев, и ждала. Кто-то должен был отпить хоть глоток, тогда она снова могла бы двигаться. Но никто не шел. Она потеряла счет времени. Все вокруг стало тусклым, неясным, бесформенным. Слышались какие-то голоса, мелькали тени. Все они были далеко. Но как-то само собой появилось ведро. Она услышала металлический лязг, удивленно посмотрела вниз, и — кап — капля любви звонко упала со лба на дно пустого ведра, за ней вторая, третья… Девочка смотрела, как ведро наполняется ее любовью. Вот оно полно уже до половины, вот стало еще полнее. Неудивительно, что она была такой тяжелой и неподвижной. Ну вот и все — полно до краев, а она снова легкая и может бегать… Но как же бегать с полным ведром? Его надо скорее кому-нибудь подарить. Человек обрадуется, ведь почему-то очень часто любви не хватает. И она медленно пошла с ведром по дороге, стараясь не расплескать ни капли. Первый человек, который попался ей на пути, был тощий и грустный. «Послушайте, — весело окликнула его девочка, — я могу вам подарить целое ведро любви». Человек посмотрел на нее, покрутил у виска пальцем и пошел дальше своей дорогой. «Чудак, — подумала девочка, — но не буду печалиться; людей на свете много». И действительно, из-за угла тут же выскочили два развеселых студента. Они над чем-то смеялись и даже не заметили девочки с ведром. А она не посмела их окликнуть. Стоит ли предлагать что-то людям, которым и так хорошо? Но потом показался кашляющий старик. Он шел с трудом, сильно приволакивая ноги, и казалось, несчастнее его нет никого на свете. Уверенная, что сейчас, в минуту, она осчастливит потерявшего всякую надежду человека, девочка крикнула: «Смотрите, я дарю вам целое ведро любви». Старик остановился, окинул ее недобрым взглядом. «Раньше надо было», — сказал он и побрел, кашляя, восвояси. Девочка обиделась и растерялась. Как же так? Ведь есть люди, которым нужна любовь. Или на самом деле она нужна только поэтам? Ну что ж, тогда надо найти поэта и подарить свою любовь ему.
На скамейке в парке сидел человек с большими усами. Он держал на коленях блокнот и мечтательно смотрел в пространство. «Простите, пожалуйста, вы не поэт?» — спросила, подходя, девочка. Человек молча кивнул. Видно было, что этот вопрос ему очень понравился. «Здравствуйте, — начала девочка, — я на минуту. Дело в том, что у меня есть несколько необычная вещь — ведро любви. Хотите, я подарю его вам?» Поэт заинтересовался. «Целое ведро, говоришь? Это здорово. В жизни не видел ведра любви. Об этом стоит и написать». «Я так и думала, что мой подарок будет вам в радость», — сказала девочка и протянула свою любовь поэту. «Ты что, хочешь отдать все ведро? — забеспокоился он. — Но это много. Мне хватит стакана, от силы литровой банки. Больше не надо — я же работаю». Девочка просто опешила: «Но как вы, поэт,
«О чем грустишь?» — услышала она рядом чей-то веселый голос и, повернувшись, увидела смеющиеся с искоркой глаза. «Что-то случилось? — спросил человек — Может быть, я помогу?» «Не думаю», — безнадежно ответила девочка, но все-таки стала рассказывать. Незнакомец слушал ее очень доброжелательно. И когда девочка замолчала, он ободряюще ей улыбнулся: «Нашла проблему! — проговорил он. — Ну в чем же тут сложность?» И с легкостью, без усилий подняв ведро, он выплеснул все, что в нем было, — в траву.
Зимняя темнота. Густая, черная, она наступает раньше вечера. Помню, как я сижу с няней на диване, вот-вот должна прийти учительница музыки, но ее все нет. А тьма закутала нас уже со всех сторон. Все исчезло, только где-то прячутся сказки и шорохи, и не верится, что сейчас вернутся с работы взрослые, зажгут лампы, будут разговаривать громкими голосами, и потечет своей чередой длинный вечер.
И еще. Много лет спустя. Тьма опустилась на лес, запуталась в ветках сосен и окружила, как коконом, дом. В окнах виднелась луна. Она была ослепительной, но не рассеивала темноту, а только запечатывала выход. А надо было вставать и ехать назад, в город, в ярко освещенной электричке.
Приезжал человек. По образованию он инженер, но служит во МХАТе, рабочим сцены, и твердо уверен, что придет к режиссуре. Рассказывал свой план постановки «Гамлета», говорил часа три, а я мыла посуду и варила суп. Впервые, внезапным толчком: может, варить суп и есть мое дело?
С детства не умела отличать игру от работы, того, что всерьез, от того, что понарошке. Не отличаю сейчас. Обижаю серьезных людей несерьезным отношением к делу. Но как часто леденею, услышав или почувствовав: «Ты разве не понимаешь, что это — игра?» Не понимаю. Не дано.
Казалось, уже ушедшее, сгладившееся ощущение поруганности и стыда вдруг вспыхнуло с прежней силой. И шлейф того проклятого весеннего дня вновь протянулся за мной, тяжеля шаг, затрудняя дыхание. Избитая, жалкая, я снова стояла у позорного столба, всем существом чувствуя жар горевших на лице пощечин.
И приходилось все время заставлять себя помнить о вежливости, потому что никто не сделал мне ничего плохого, никто не хотел мне зла. Просто так получилось.
Встреча с талантом как встреча с чудом. Пугаешься, не веришь себе и бежишь прочь — слишком ярко, слепит глаза, не выдержать. Или это только у меня так? Ведь бегство — форма моего существования. Бегство куда угодно. Бег от жизни.
А рванулась вперед я только однажды. И нашла холод, грязную гостиницу, сеющий дождь и покосившуюся церковь над обрывом.
Когда я дошла до последних строчек «Дара», до прощания, протянутого, как дружеская рука, от Пушкина ко мне, меня охватило ликование, грозившее перейти в тот самый экстаз, разрубленный пополам, навеки низвергнутый Набоковым уже в середине книги; и пахнуло русской осенью, давно — с пушкинских времен? — окрашенной цветом надежды.
Уже почти сто лет, как религия детей российских — Пушкин. И то, что, в отличие от неосязаемого Бога и гипотетического Христа, Пушкин безусловно жил, придает чувству любви к нему пронзительность и страстность, которых не в силах вызвать сейчас православие, рождающее лишь горькую печаль и смутный непонятный стыд.
Все удивлялись, все говорили: «Загадка. Он был талантлив, хотел написать свою Книгу. Не написал». А причины, пожалуй, ясны. Он видел все чересчур хорошо — с семи сторон сразу. Ну а писатель не может не быть однобоким, не может не быть калекой, фанатиком. Ну хоть чуть-чуть. Гармония — это для Пушкина.