Сладость губ твоих нежных
Шрифт:
— Кто из вас Котова Катя? — спрашивает человек, потирая ладонью загорелый затылок. Ещё не получив ответа, он уже смотрит Кате в глаза, словно проверяет пионерок на честность. Взгляд у него светлый и спокойный, как леденящее рот ситро.
— Я, — отвечает Катя.
— Я из милиции. Ты можешь нам очень помочь, Катя. Поговорим?
— Но у меня же скоро поезд, в Москву.
— Ничего, не бойся, посадим тебя на поезд, — человек улыбается, чуть сощуривая глаза. — Ты уж извини, срочное дело. А подружка пусть пока тебе место займёт, потому что разговор у нас будет секретный.
Марина понимающе кивает, но всё-таки заметно, по самой её удаляющейся фигурке, что девочка немного обижена недоверием правительственного человека. Она уходит по солнечной пыльной улице, встречаясь с прохожими, которые закрывают её телами, как быстрая вода закрывает полузатопленный плывущий предмет, иногда она вновь появляется в поле зрения, всё дальше и дальше, пока не сворачивает за угол. Так Катя остаётся одна.
Человек со спокойными
— Что, Катя, — говорит наконец человек. — Разговор у нас очень серьёзный. Ни в какую Москву ты не поедешь.
Катя слушает его молча, но на глаза у неё сразу после этих слов наворачивается какая-то покорная грусть, будто она заранее предвидела свою судьбу.
— Почему? — задаёт вместо неё вопрос человек, вынимая папиросу изо рта и спокойно выпуская дым. — Потому что ехать тебе там уже некуда. Твоих родителей забрали в НКВД, они оказались врагами народа. Твой отец крал и портил на заводе чертежи, а мать помогала ему перечерчивать их неверно. Теперь чертежи попали к империалистам и они опередили нас в создании передового оборудования. Конечно, у твоих родителей на заводе было много сообщников. Сейчас разбираются, где надо, и всех предателей найдут и будут судить. Ты бывала у них на заводе?
— Да, — тихо говорит Катя. Она всё ещё не может осознать услышанное, мысли отказываются приближаться к словам чужого человека.
— Много раз?
Катя кивает. Ей вдруг хочется заплакать, она сама ещё не знает, почему.
— Ничего подозрительного не замечала?
Катя мнёт губы, опуская глаза вниз, пытаясь остановить слёзы.
— Ладно, мы поговорим потом, сейчас это не так важно. Я не из милиции, я тоже из НКВД. Мне поручили отвезти тебя в детский дом, где ты теперь будешь жить. А родителей своих, мой тебе совет, постарайся забыть, и как можно быстрее. Воспоминания о них будут только мешать тебе расти честной пионеркой, верной своей Родине и Коммунистической Партии. У тебя ведь есть Настоящий Отец. Знаешь, кто он?
— Да, — кивает Мария. Одна слеза срывается и капает на белый металлический столик на одной ноге, куда уже много раз капало ситро и по которому ползают ищущие малой сладости мухи. Столик расплывается перед Катиными глазами, горло её сжимает, словно там что-то застряло.
— Вот и молодец, — говорит человек. — В детском доме ты увидишь, что ты не одна, уже очень много таких детей, которые вынуждены расти без родителей, но ты всё равно вырастешь, станешь честной и умной, и ты не повторишь ошибок, которые совершили твой отец и мать. Не повторишь?
— Нет, — мотает головой Катя, больше всего думая о том, как не дать человеку с ленинским взглядом заметить свои слёзы. Ей нестерпимо стыдно, что она плачет, когда надо собраться и посмотреть в глаза своей беде.
— Отлично, — выпускает дым человек. — Тогда поехали. На машине каталась? Вижу, что не каталась. Сейчас прокатишься. И выше нос, пионерка Котова, вся жизнь ещё впереди!
В детском доме очень светло, потому что во всех комнатах большие, ничем не занавешенные окна, днём через них видно сухую ровную степь, а ночью — засыпанную звёздами черноту неба. Катю определяют жить в просторной комнате вместе с четыремя другими девочками, но она не хочет их знать и целый день лежит на своей кровати, глядя в шершавый потолок или закрыв глаза, и только ночью поворачивает лицо к окну и смотрит наружу, в чёрную степь, уже совершенно не веря, что где-то, далеко отсюда, существует её родная Москва, с фонарями и трамваями, с многоголосыми толпами у стадионов, с празднично-красными стенами и башнями Кремля. Катина кровать стоит у самого окна, но открывать его ночью запрещено, только маленькую форточку наверху, и в эту форточку входит аромат прощающихся с летом полей, утром, когда солнца ещё нет, Катя встаёт с кровати и глядит в окно, на спящую траву, над которой уже порхает капустница, проснувшаяся ещё раньше Кати, она не знает бело-зелёных стен, пустого детдомовского коридора, где пахнет штукатуркой и дверной краской, она с волнением находит свой воздушный путь под прохладной лазурью неба, на горизонте которого повисли светло-розовые облака, Кате хочется быть вот такой маленькой, но летучей, чтобы унестись в степь и жить там, среди сухой травы и цветов, однако, подумав, Катя всё же жалеет капустницу, потому что та совсем одна и скоро умрёт от холода приближающейся осени.
Она будит свою соседку по кроватям, курчавую загорелую девочку, спавшую на собственной длинной ладони, та просыпается и удивляется Катиному лицу, в нём есть теперь что-то необычное, такое, чего не замечаешь обычно в человеке.
— Как тебя зовут? — спрашивает Катя.
— Вера, — отвечает проснувшаяся девочка, вынимает руку из-под щеки и трёт себе ладонью нос.
— А меня — Катя, — говорит Катя и, закинув ноги обратно на кровать, ложится, накрывшись простынью до подбородка.
— А чего ты проснулась?
— А я и не спала.
— Всю ночь?
— Всю ночь.
— И не хочется?
— Не-а.
Вера немного думает над Катиными словами, а потом снова засыпает, дыхание её становится ровнее, и Катя понимает, что это будет теперь её подруга.
Днём она показывает Вере ракушку, которую хотела подарить маме, и даёт послушать, как шумит в ней штормящее море. За это Вера ведёт её в степь, в русло пересохшего канала, где неистово трещат соломенные кузнечики и едкий запах сухих трав отбирает всё дыхание, Вера сидится на колени и собирает костёр на обугленном месте, поджигает сухие стебли спичкой, а Катя тоже садится рядом и глядит на её исписанные засохшей грязью сапоги, поджатые один к другому, потом они ложатся просто на землю, головами к огню, и неспешно курят маленькие самокрутки, которые сделала Вера из горьких сухих листьев, она собрала их некогда в глубине степи и принесла с собой, Вера заворачивает их сперва в носовой платок и с шорохом мнёт руками, чтобы они превратились в порошок, а потом аккуратно заворачивает в газетные полосочки, они курят, затягиваясь неглубоко, дым не едок, и даже Кате, которая никогда ничего не курила, не хочется кашлять, только жжёт горло, они курят, и над их волосами пылает прозрачный огонь, степной ветер сечёт сухую траву у самых их губ, солнце качается в небе, как плавучая стеклянная лампа, и Кате становится хорошо, так хорошо, будто она всю жизнь жила так, небо опускается ей к лицу, от него веет холодом, солнечный свет слепит глаза, душные прохладные облака протекают сквозь неё, она, не вставая, может идти по ним, потому что земля стала стеной, она идёт и встречает белые горы, огромные, каких не бывает на земле, и на которые можно взлетать, и белые долины, по которым текут синие разломы рек, и реки эти очень глубоки, если провалишься в одну из них, то упадёшь вниз, в них не вода, а пустота забвения, это реки смерти. Но если стать на колени и держаться руками за белый берег, можно увидеть внизу землю, полную зелёных садов и пёстрых домиков, жёлтых дорог и цветущих маковых лугов сна. Вера сперва взвизгивает от разверзшейся под ними глубины, но Катя говорит ей, чтобы не боялась, они проплывают сейчас над будущей Москвой, сплошь заросшей алыми маками, и среди них идёт в белом кителе огромный человек, это товарищ Сталин. Он наклоняется и вглядывается в поднявшиеся из живой земли цветы, гонимые ветром под самые стены Кремля, он улыбается, потому что в стране его мир, и над маковым морем встали уже серебристые эстакады высотных дорог, по которым несутся вдаль поезда, и сверкающие самолёты мерно проходят в небе, между Катей и Сталиным, как пароходы, которым не нужно спешить, потому что они знают настоящую цену времени. Товарищ Сталин поднимает голову, острые его глаза видят Катю за тысячи вёрст высоты, он смеётся ей и машет рукой, и Катя понимает: она оказалась здесь, в недостижимости, только благодаря Сталину, труду советского народа, трогательная любовь наполняет её сердце, она плачет от счастья, ей так радостно, что больше совсем нечего уже желать, и хочется жить так и дальше, бесконечно, чтобы делать мир лучше и лучше, краше и краше, потому что найден путь и остаётся только идти по нему, всем вместе, и нет этому пути конца.
Они с Верой не разговаривают потом, они и так всё понимают, лёжа в высохшем русле старой реки, которая была здесь тогда, когда их ещё нигде не было. Перед уходом Вера гасит руками тлеющие остатки костра.
А ночью, в темноте глухого сна, куда она проваливается, не успев задуматься о светящихся пунктах звёзд за ровным оконным стеклом, Катя выходит из дома в незнакомую степь и идёт по ней, не зная куда, ей кажется, что лежащая в небе бетонным шаром луна зовёт её в своё таинственное место, степь поглощает её, теряя под ногами путь, отбирая всякое понятие о сторонах света, утопив в себе все ориентиры, только звёзды светят над головой, но по ним отыскивать направление Катя не умеет. Она видит белый пятиэтажный дом в ночи, одиноко стоящий посреди высоких трав, перед ним висит, качаясь на ветру, фонарь, стоит лавочка и на ней сидят её отец и мать. Они сидят, обнявшись, в свете покинутого фонаря, их лиц не различить во тьме, ветер сплетает длинные волосы матери, относя их вверх, словно ветер этот дует прямо из земли. Катя подходит к родителям, садится рядом с отцом, он обнимает её рукой, она ждёт, что он назовёт её сейчас катюшкой или зайчиком, но он молчит, качается фонарь, ветер несёт невесть откуда взявшиеся листья тополей по невесть кем проложенным посреди степи каменным плитам, и в небе ходит выщербленная серыми оспинами луна, и оспины её похожи для Кати на соски, словно луна — это каменное вымя, потерянное в светящихся цветочках огромного чёрного луга.
— Зачем вы, папа, зачем? — спрашивает шёпотом Катя, вглядываясь в белёсое от фонарного света лицо отца, но глаз его различить не может, они скрыты под тенями впадин лица.
— Ты потом поймёшь, — грустно отвечает отец. Катя не может узнать его голос, так он изменился. Она протягивает руку, чтобы потрогать мать, та не смотрит на неё, опустив лицо, ноги её одеты в тонкие чулки и туфли лодочками, какие мать носила обычно осенью. Отец целует Катю в волосы, губы его изгибаются и она различает, как что-то проблескивает между ними, тонким золотом. Он гладит дочь ладонью по голове.