Сластена
Шрифт:
Кончили пить в шесть часов и под холодным дождем пошли к Сохо-сквер. Этим вечером Гамильтон должен был выступать в Обществе поэзии в Эрлс-корте. Он пожал Тому руку, обнял меня и быстро пошел прочь; по его походке нельзя было догадаться, за каким занятием он провел вторую половину дня. Ну, начинается, подумала я и в то же мгновение, под отрезвляющим холодным дождем в лицо, осознала всю меру моей потери и предательства Тома. Отчаяние нахлынуло на меня, навалилось черной тяжестью, и я не могла сдвинуться с места. Ноги сделались чужими, я стояла и смотрела в сторону Оксфорд-стрит за площадью. Цепочка бритоголовых простофиль с тамбуринами, распевая «Харе Кришна», тянулась к своему центру. Убирались с дождя, пролитого их богом. Все до одного были мне противны.
— Сирина, милая, что случилось?
Он нетвердо стоял передо мной, вдрызг пьяный,
Я видела нас со стороны, словно через окно второго этажа, все в каплях с черными краями. Пьяная парочка в Сохо, сейчас будут ссориться на грязном скользком тротуаре. Я предпочла бы уйти, поскольку финал не вызывал сомнений. Но не могла двинуться.
И сама начала сцену, с усталым вздохом:
— Ты завел роман с моей подругой.
Это прозвучало жалко и по-детски — и глупо вдобавок, как будто роман с посторонней в порядке вещей. Он смотрел на меня с изумлением, разыгрывая озадаченность. Я готова была его ударить.
— Что ты?.. — Затем, неискусно изобразив человека, которого осенила блестящая идея: — Шерли Шиллинг! Боже мой, Сирина. Ты правда так подумала? Я должен был объяснить. Мы познакомились на чтениях в Кембридже. Она была с Мартином Эмисом. Я только сегодня узнал, что вы где-то вместе работали. Потом мы заговорили с Иэном, и я про это забыл. У нее только что умер отец, она совершенно подавлена. Она подошла бы, но такое горе…
Он положил руку мне на плечо. Я ее стряхнула. Не люблю, когда меня жалеют. И в складке его губ мне почудилась насмешка. Я сказала:
— Все было очевидно, Том. Как ты мог?
— Она написала слезливый романчик. Но она мне нравится. И ничего за этим нет. У ее отца был мебельный магазин, они были близки, она у него работала. Мне было жалко ее, правда. Честное слово.
Сначала я просто растерялась, желание поверить боролось с ненавистью. Потом, засомневавшись в себе, я продолжала цепляться за сладкую обиду, из упрямства не желая отказаться от разрушительной идеи, что он мне изменил.
— Милая, я этого не перенесу, ты весь день мучилась. Вот почему ты все время молчала. Ну конечно! Ты, наверное, увидела, как я держал ее за руку. Родная, прости меня! Я люблю тебя, только тебя, я очень виноват…
Он продолжал оправдываться и утешать, а я хранила непроницаемый вид. Оттого, что я ему поверила, злость на него улетучилась. Я злилась, что из-за него чувствую себя дурой, что он втайне смеется надо мной и еще построит из этого смешной рассказ. Решила: пусть потрудится как следует, если хочет меня вернуть. Я уже понимала, что только притворяюсь, будто не совсем поверила его словам. Наверное, это было лучше, чем выглядеть полной балдой, а к тому же я не знала, как выбраться правдоподобным образом из моей оборонительной позиции. Поэтому я молчала, но когда он взял меня за руку, не воспротивилась, а когда притянул меня к себе, неохотно поддалась и позволила поцеловать себя в макушку.
— Ты насквозь промокла, ты дрожишь, — прошептал он мне на ухо. — Надо где-то спрятаться.
Я кивнула, показывая, что ссора кончена и мои сомнения рассеяны. Хотя до «Геркулесовых Столпов» было всего шагов сто, понятно было, что «где-то» означает мою комнату. Он обнял меня крепче.
— Слушай. Мы сказали это на берегу. Мы любим друг друга. Все должно быть просто.
Я опять кивнула. Сейчас я могла думать только о том, как мне холодно и какая я пьяная. За спиной послышался шум мотора, Том повернулся и вытянул руку, чтобы остановить такси. Когда мы сели и поехали в Камден, Том включил печку. Она громко зашумела и пустила струйку холодного воздуха. На стекле перед кабиной водителя была реклама такси, такого же, как это: буквы плавали вверх-вниз, из стороны в сторону, и я испугалась, что меня стошнит. Дома, к моему облегчению, соседок не оказалось. Том наполнил для меня ванну. От горячей воды шел пар, оседал на ледяных стенах и стекал в лужицы на цветастый линолеум. Мы легли туда вдвоем, в рост, массировали друг другу ноги и распевали старые песни Битлов. Том вылез задолго до меня, вытерся и пошел за сухими полотенцами. Он тоже был пьян, но очень нежно помог мне подняться, вытер, как ребенка, и отвел к кровати. Потом спустился вниз, вернулся с кружками чая и устроился рядом со мной. Тут он проявил особую заботливость.
Много месяцев — а потом и лет — спустя, всякий раз, когда я просыпалась ночью и искала утешения, я вспоминала этот вечер, когда он обнимал меня, целовал
20
В конце февраля, незадолго до всеобщих выборов жюри Остеновской премии объявило свой шорт-лист, и в нем среди привычных гигантов — Берджесса, Мердок, Фаррела, Спарк и Дрэббл — затесался никому не известный Т. Г. Хейли. Никто не обратил на это особого внимания. Пресс-релиз вышел в неудачное время: в тот день только и было разговоров, что о нападках Инока Пауэлла на премьер-министра, лидера его партии. Бедный толстый Тед! Люди перестали беспокоиться из-за шахтеров и из-за того, «кто правит страной?», и беспокоились из-за двадцатипроцентной инфляции, экономического краха и о том, надо ли нам прислушаться к Пауэллу, голосовать за лейбористов и выйти из Европейского сообщества. Это был не самый подходящий момент для того, чтобы народ глубоко задумался о современной беллетристике. Благодаря трехдневной рабочей неделе отключений энергии не было, и вся история расценивалась как мошенничество. Запасы угля оказались не такими маленькими, промышленное производство не сильно пострадало, и сложилось такое впечатление, что нас пугали зазря или в политических целях, и ничего подобного произойти не могло.
И вот, вопреки всем предсказаниям, Эдвард Хит и его фортепьяно, ноты и морские пейзажи были выдворены с Даунинг-стрит, а там вторично обосновались Гарольд и Мэри Вильсоны. В начале марта на работе я увидела по телевизору нового премьер-министра: он стоял перед домом десять, сутулый, не очень здоровый, почти такой же усталый, как Хит. Устали все, а в Леконфилд-хаусе все были еще и подавлены, потому что страна выбрала не того, кого надо.
Я проголосовала за Вильсона второй раз — за хитрого, сумевшего уцелеть лидера левых, — и мне бы полагалось быть веселее большинства сослуживцев, но меня замучила бессонница. Список кандидатов на премию не давал мне покоя. Конечно, я хотела, чтобы победил Том, хотела больше, чем он сам. Но я слышала от Питера Наттинга, что он и другие, прочитавшие повесть в верстке, считают ее «легковесной и убогой», а также «скучной и пропитанной модным духом отрицания». Наттинг сказал мне это, остановив меня на Керзон-стрит во время обеденного перерыва, и пошел дальше, стуча по тротуару свернутым зонтом. Он дал мне понять, что мой выбор сомнителен, а значит, сомнительна и я.
Постепенно интерес газет к Остеновской премии возрастал и сосредоточивался на единственном новом имени в списке. Никогда еще премию не завоевывал дебютный роман. Самый короткий, отмеченный премией за всю ее столетнюю историю, был вдвое длиннее «Болот». Во многих статьях проскальзывала мысль, что в коротком романе есть что-то немужественное и нечестное. «Санди таймс» дала очерк о Томе с его фотографией на фоне Дворцового пирса — он выглядел на ней нескрываемо довольным и ранимым. В двух-трех статьях упоминалось, что он получил грант от «Фридом интернэшнл». Нам напоминали, что книга Тома была срочно сдана в печать, дабы успеть к премии. Журналисты ее еще не читали — Том Машлер из тактических соображений придерживал экземпляры для прессы. В необыкновенно доброжелательной заметке в «Дейли телеграф» говорилось, что, по общему мнению, Том — красивый мужчина, и девушки «млеют» от его улыбки; это вызвало у меня головокружительный припадок собственнического чувства и ревности. Какие девушки? Теперь у Тома был телефон в квартире, и я позвонила ему из вонючей будки на Камден-роуд.
— Девушек нет, — весело сказал он, — они, наверное, в редакции газеты, млеют перед моей фотографией.
Он удивлялся, что попал в список, но ему позвонил Машлер и сказал, что взбесился бы, если бы Том туда не попал. «Все очевидно же, — так примерно сказал он. — Вы гений, и это — шедевр. Они не посмели бы его не заметить».
Новооткрытый писатель сумел отнестись спокойно к премиальной шумихе, хотя пресса его смущала. «Болота» уже позади, упражнение для пяти пальцев. Я предостерегла его, чтобы он не сказал чего-то такого журналистам, пока жюри там решает. Он ответил, что ему все равно, у него роман в работе и движется таким темпом, какой может дать только одержимость и новая электрическая пишущая машинка. Единственное, что я знала о романе, — это скорость. Обычно три-четыре тысячи слов в день, иногда шесть, а однажды, в приступе, длившемся полдня и ночь, — десять. Числа мало что мне говорили, но возбужденная хрипотца в трубке дала некоторое представление.