Слава богу, не убили
Шрифт:
Миша собственными глазами видел, какую смирную тусклоглазую куклу сделали из здоровенного, самоуверенного, агрессивного парня, бывшего спецназовца, чеченского ветерана. Видел достоинство и бескорыстие, проявленные человеком, два часа убивавшим руками, ногами, стулом, домкратом и ломом собственных отца и мачеху. Наблюдал попытку петуха, давно жившего под шконарем, при попадании в компанию неосведомленных новичков немедленно зачуханить слабейшего. Знавал попавшегося на пьяной драке, который вдруг ни с того ни с сего, без всяких сигарет в противогаз, сам колонулся на грабеж с убийством, много лет бывший глухим висяком. Или зэка, носившего в камере махровый халат, на прогулки ходившего в спортивном костюме за несколько
Вроде бы все представления о нормальном и ненормальном здесь отменялись — при этом люди оставались людьми. Сотворив что-нибудь абсолютно зверское или (и) будучи низведены до животного состояния. Выдранные из мира, из жизни, раздетые догола, разинувшие для проверки рот, глубоко присевшие на предмет торпеды в трубе, подставившие голову под злобные дотошные пальцы. Облупленные до физической основы, лишенные наращенного и привнесенного, непрагматичного и надуманного, избыточного, единственно ценного. С ними можно было делать что угодно, как угодно измываться, засовывать в сколь угодно нечеловеческие условия — а они знай себе копошились, боялись, надеялись, философствовали, гоняли чифирок, блюли понятия, изобретали изощреннейшие способы общения между хатами, мигом растаскивали, каная под корешей, дачки растерянных первоходов, сочиняли анекдоты, влюблялись по «сексовкам» («…ты снемаеш с меня ливчик и ласкаиш мою грудь, я вся стану и растегиваю твои штаны…»), душевно взбадривались, получив с передачей разноцветную авторучку, стильный блокнотик, проигрывались в карты, испытывали победительное торжество и удостаивались всеобщего одобрения, протащив через шмоны спертую со следовательского стола канцелярскую мелочь.
Вот эта общая — и его собственная на поверку — адаптивность, поддержание равновесия в любой среде, способность приноровиться ко всему, включая совершенно неприемлемое, и была хуже всего. Ведь и Миша оставался собой, даже ведя совершенно бессмысленную и почти бездвижную жизнедеятельность. Даже когда мир сократился для него до душной провонявшей хаты, голого продола, прихлопнутого решеткой крошечного дворика, внутренности автозака и кабинета следователя. Когда круг общения замкнулся на угрюмых, тупых, изъязвленных сокамерниках, за большинством из которых трупы, увечья, растления, грабежи, а личная жизнь свелась к онанизму над отхожей дырой. Когда за пределами его одрябшего, залитого потом, полусожранного блохами тела не осталось ничего, через что он мог бы определить себя и оправдать, — и оказалось, что он и не нуждался ни в определении, ни в оправдании. Как блоха.
Почему он стал стучать, Миша никогда себе не объяснял. Понятно, что возымела действие нехитрая напористая ментовская тактика угроз и посулов — но работать на оперетту он согласился не столько от страха или в надежде, сколько наоборот: потому, что ему стало все равно. Равная биологичность, почвенная, перегнойная простота модуса вивенди как мусоров, так и зэков совершенно стерла для Миши разницу между первыми и вторыми, а собственная фактическая растворенность в вязко ворочающейся, голой, прелой, костлявой, серокожей массе исключила сознательную идентификацию с ней.
Не в том дело, что он перестал считать, что своих сдавать нельзя, — а в том, что он неспособен был счесть здесь хоть кого-то своим. Если он и готов был объединяться с кем-нибудь — то на основаниях посложней и поосмысленней, нежели попадание в случайную выборку всеядного ржавого барабана. А репрессивная категоричность «понятийного» кодекса обнулила для него этическую сторону запрета на стук — уравненного, допустим,
Миша ни к кому не пытался втереться в доверие, расположить, разговорить. Не только потому, что даже не нюхавшие параши могли в таком случае заподозрить подляну. Не только потому, что практически все, перепуганнные неизвестностью и изоляцией, сами очень скоро принимались разливаться перед первым попавшимся слушателем. Миша не стремился купить послабления себе чужими проблемами, ненавидел стукаческий суетливый энтузиазм — но и не верил в то, что действием своим или бездействием может хоть как-то скорректировать мерную лязгающую работу ржавого барабана.
Он никого не провоцировал на очевидно вредные откровения и многим давал практические советы. Тем более что именно полной дезориентацией новичков в происходящем вовсю пользовались менты. Как в случае с этим Кириллом, которого, даже судя по его скуповатому рассказу, разводили совершенно уж внаглую, не утруждаясь и малыми условностями вроде адвоката.
Кирилла ему велено было прикошмарить и убедить, что вариантов у того все равно нет, что дешевле колоться самому и сразу соглашаться на предложенное. Да разве сам Миша считал иначе?..
Глава 12
Как ехать, Хавшабыч представлял лишь приблизительно — уточнять принялся у Кирилла. Тот хмыкнул, ощутив привкус хрестоматийной московской ситуации: садишься в машину к хачику, а тот дороги не знает…
— А что, навигатора нету? — посмотрел он на мертвый экран компа. Тачка, разумеется, у хачика была опять новая — черт уже знает, какая по счету только на Кирилловой памяти: лоснисто-черный джип «Брабус», напоминающий гигантский башмак. Как ни странно, без «непроверяйки».
— Не работает, — безмятежно признался Вардан, тряся сигаретный пепел на соседей по полуденной пробке.
— Как она, эта трасса… — скривился Кирилл. — Эм-пять. В Люберцы, короче…
Он вспомнил, что, когда едешь на поезде, Люберцы соседствуют со станцией Панки. Вообще-то ударение в названии последней ставится, конечно, на второй слог, но эхо идеологического противостояния хошь не хошь слышится…
— Короче, на Новорязанское рули: это Волгоградский, что ли, проспект… У тебя анальгина какого-нибудь нет случайно?
— Опять, что ли, с бодуна?
— Да нет, флюс этот долбаный…
— Чего нет, того нет…
— Никогда ничего не болит? Молодец какой…
— Да, — задумчиво подтвердил Амаров, подразумевая что-то свое, — я — молодец… Заткнись, — велел он спустя полминуты, когда Кирилл в рассеянности замычал непонятно с чего (по странной ассоциации с Хавшабычем?..) пришедшую на память мелодию из «Крестного отца». Кирилл заткнулся.
Дав несколько дней назад Вардану отлуп, он, естественно, полагал, что больше айсора не увидит. Что теперь думать и делать, Кирилл представлял плохо — было понятно, что вольно или невольно он узнал достаточно такого, чего ему знать не полагается. Но проведя в Амаровской компании целый день, представить себе Хавшабыча, дающего кому-нибудь указание закопать его в Битцевском лесу, у Кирилла не выходило никак. Правда, он и Чифа в том амплуа, в каком он предстал в Вардановых рассказах, никогда не мог вообразить. Он и до сих пор-то на этот счет сомневался… Как бы то ни было, в конторе Кирилл больше не появлялся: послал с Юркиного телефона Коту эсэмэску, чтобы не ждали, и провел эти дни в мрачном потерянном безделье. Даже нажраться было не с кем: Юрис вскоре уехал в Ригу, а Игнат был по уши в работе.