Слава
Шрифт:
Сидя нагишом на краю узкой кровати Элейн, ее детской кровати, мужчина слегка наклонился вперед и оперся локтем другой руки в бедро. Игла вошла в набухшую вену. Он вытянул поршень немного назад и выпустил несколько капель крови, затем снова надавил на шприц, медленно вводя героин. Тени начали двигаться, словно на карусели. Он откинулся на спину.
Сладкие звуки флейты, тихий топот копыт... Мужчина ввел в вену остатки героина и ослабил жгут. Удар пульса, еще один, а потом – волна света, быстрая и ослепительная, затопила его и подняла на гребень. Его глаза были закрыты, шприц все еще торчал из вены. Он почувствовал, как поднимается его член и как Элейн
Она вытащила шприц из вены.
Сняла с его руки жгут и замотала свое предплечье.
Положила героин и налила лимонный сок в ложку.
Глаза Боба Гоуера неподвижно смотрели на кровать. Он сидел в углу комнаты с открытым ртом – губы округлены, но круг получился перекошенным – из-за того, что нижняя челюсть свернулась на сторону. Казалось, он громко смеется или кричит. Его руки лежали на подлокотниках кресла почти на высоте плеч. Казалось, его удивляет происходящее в комнате. ОН сидел с широко открытыми глазами, точно Цезарь, наслаждающийся новым захватывающим зрелищем.
Однако, присмотревшись, можно было заметить, что его руки тяжело опираются на подлокотники кресла, как у спящего человека. Что его тело привязано к спинке и только благодаря этому сохраняет вертикальное положение. Что он не моргает. И что он смотрит на кровать только потому, что его голову удерживает в этом положении длинный нож, рукоятка которого подпирает ему подбородок.
Яркие ощущения заполняли человека, лежащего на кровати. И хотя его веки были опущены, он видел – даже яснее, чем нормальные люди видят открытыми глазами, – безмолвного и восхищенного зрителя в углу комнаты. Он видел женщин, всех трех и каждую в отдельности, видел, как они уступают ему, погружаясь в воду, видел их лица в зеркале и под водой. И, не открывая глаз, он видел – четче, чем наяву, – Элейн, глядел на волосы, обрамляющие ее лицо, и на иглу, впивающуюся в вену.
Она ослабила жгут. Шприц остался торчать в ее руке.
Тени мерцали и кружились.
Глава 25
Отец в «папином» кресле и мать за шитьем; негромко тикающие настенные часы с маятником; единственное украшение – литографическое изображение златокудрого мужчины в белоснежных одеждах, с благоухающей курчавой бородкой. Он спускается сквозь полосы ярчайшего света, восседающий на облаках славы. Христос идет судить мир.
Майлзу Аллардайсу было десять лет. Он не сомневался, что однажды настанет Судный День для грешников, и только надеялся, что это будет такой день, перед которым он пройдет очищение. Каждое воскресенье мальчик сидел в часовне на скамье возле скромного алтаря и слушал, как священник – его отец – описывает приход Судного Дня.
И видел, как мертвые, великие и ничтожные, богобоязненные и неверующие, стоят перед Господом... как идолопоклонники и все лжецы будут гореть в море огня. Я есмь Альфа и Омега... яркая утренняя звезда...
Для Майлза было очевидно, что отец знает все об ужасных искушениях, западнях и ловушках, которые ждут в мире его сына. Их надо было избежать любой ценой; вот почему семья сидела в тиши большой комнаты с высокими потолками; мать прилежно шила, отец читал о прегрешениях людей.
Майлзу хотелось послушать радио, которое стояло на низеньком столике у камина, рядом с контролирующей рукой отца, но его включали только тогда, когда передавали новости. Все остальные программы – пьесы, рассказы, музыка, шоу и варьете – считали мирской суетой и были чреваты опасностями. Он знал, что время от времени, когда отец навещал своих прихожан, заболевших или нуждавшихся в духовной поддержке, его мать слушала по радио концерт, выключая приемник задолго до предполагаемого возвращения отца.
Однажды у Майлза поднялась температура, заболело горло, и его отослали из школы домой. Войдя в комнату, мальчик увидел, что его мать кружится на большом потертом ковре, вытянув одну руку в сторону, а другой обнимая воображаемого партнера. Радио играло негромко, и Майлз слышал, как мать нежным контральто подпевает мелодии. Она двигалась вперед и назад, подчиняясь невидимому партнеру, вращаясь и скользя в ритме вальса, закрыв глаза, чтобы помочь воображению. Когда она открыла их, то увидела в проеме двери сына. Оба молчали. Мать уронила руки, будто вдруг устав, потом подошла к приемнику и выключила его. Они никогда не говорили об этом, и Майлз не раскрыл ее секрета даже отцу. Это был не его грех, и ему не надо было в нем признаваться; кроме того, он подумал, что знание этой слабости матери может ему однажды пригодиться. В своих собственных грехах Майлз исповедовался Богу и, в дни очищения, отцу.
Джозеф Аллардайс не всегда был священником. Сначала он преподавал в частной школе для мальчиков, где его прозвали Святошей Джо. По правде говоря, он не был подготовлен для преподавания, но этот пост достался ему во время войны, когда требования, предъявляемые к учителям, были достаточно низки. У Святоши Джо одна нога была заметно короче другой, и ему приходилось носить специальную обувь, чтобы компенсировать увечье. Из-за этого у него была странная, раскачивающаяся походка внаклонку, с выставленным вперед левым плечом, и создавалось впечатление, будто он волочит увечную ногу. Зато ему никогда не приходилось никому объяснять, почему его не призвали в армию.
Джозеф не слишком сердился, когда ученики издевались над его увечьем и передразнивали смешную походку. Так было всю жизнь, и он уже привык к этому. Считая мир средоточием зла, разврата и потворства своим страстям, он знал, что придет час, когда земля будет очищена огнем. Иногда ему казалось, что очищение уже близко, что скоро придет новый мессия и истребит мерзость и подлость, но по мере того как разгоралась война, для него становилось все очевиднее, что этот момент еще не созрел. Такие мысли он держал при себе, хотя никогда не упускал возможности помочь своим подопечным стать ближе к Богу. Как правило, он делал это с помощью розог, выбивая из учеников греховность и тем самым освобождая место для Спасителя.
Едва кончилась война, газеты начали публиковать статьи о концлагерях и прочих жестокостях, об Аушвице, Бергенбельзене, о шести миллионах замученных. Читая их, Джозеф дрожал от ярости. Он считал, что все это ложь, распространяемая либералами, коммунистами и другими посланцами Антихриста. Смелые надежды на очищенный огнем мир оказались обманутыми. Пытаясь изгнать дьявола, Джозеф стал требовательней к ученикам, а его наказания – строже. Наконец, его усердие дошло до того, что одного мальчика пришлось поместить в местную больницу: во время порки под руководством Джозефа мальчик прокусил себе губу. Джозефа попросили уйти. Это было сделано тактично – школа не хотела излишней огласки. Джозеф подал в отставку, которая была принята с формальным сожалением. Он этим не огорчился и спустя некоторое время уверовал, что его истинным призванием является церковь.